Весна и лето — время веселое. Все теплые дни дед пропадал на колхозной пасеке, иной раз неделями в свой дом не заглядывал — так и ночевал возле пчел, в сарайчике, где хранился инвентарь, старые ульи, рамы, доски. Там, у стены, под маленьким оконцем устроил дед из того, что под руку подвернулось, лежак себе, на нем и спал, прикрывшись дряхлым ватным тулупом.
Летом вспоминали о старике-пасечнике многие люди. На весенний медок наезжало колхозное начальство. Как из-под земли вырастали за пряслом неизвестные с записочками от председателя, бухгалтера или еще кого-нибудь из конторы: мол, выдай столько-то. У городских нынче такой спрос на мед, что трудись пчела и ночь всю — им не хватит. В конце мая приехал грузный, краснолицый человек, бывший шофер.
— Дедок, поживу я у тебя, полечусь, можно?
— Да живи, кто против.
Жилец выходил к ульям в майке и широченных трусах, подставлял пчелам свои красные, распухшие, ревматические коленки. А те норовили его жалить в любое место, только не в больное. Лицо и руки бывшего шофера распухали от укусов. Он злился, впадал в уныние и всякий день ходил в сельмаг за водкой.
— Глупая твоя пчела, — говорил Пантюше, мрачно поглядывая на него маленькими медвежьими глазками. — Необразованная. Вот я в прошлом годе под Адлер ездил, на горную пасеку, там пчела знает, в которое место жалить, научилась. А твоя бестолковая…
— Вот и езжал бы опять туда, — пьяно обижался Пантюша за свою пчелу. С гостем он совсем избаловался, дела запустил и болел сильно каждое утро: шофер-то поднимал много и старику подливал наравне.
— Придется, — кивал гость. — Я, понимаешь ли, думал дешевле обойтись…
Так шли дни, и подрастали, густели травы. Запушился одуванчик, цвела выбежавшая от опушки на луг земляника, солнечными брызгами высыпал курослеп, засинел кое-где нежный, немой колокольчик, матрешка подняла над осокой белые кружевные зонтики. А в загородке возле пасеки малиново закраснела дрема, и мягкий пчелиный гул не смолкал между загородкой и ульями. Здесь была главная пчелиная дорога, «самый лет». Кукушка в перелеске считала чьи-то годы, сначала далеко, на том краю, потом, видно, перелетела ближе, словно для того, чтобы восемь лет посулить и Пантюше. Он вздохнул, усмехнулся. «Восемь так восемь, и то ладно…» Перепадали отвесные, белесые, грибные дожди с добродушным ленивым ворчанием грома высоко над землей. Вот и вчера, под вечер, был дождь. Пантюшу так разморило, что он прикорнул на лежаке. Думал, на часок-другой, а проснулся уже ночью. В отворенной двери сарая мутно, влажно синело, и точно занавеска из толстых струящихся нитей колебалась в дверном проеме — с мокрым хлюпающим звуком опадала на землю и все не кончалась. Пахло влажной дерниной и мятой, в углу скреблась мышь-полевка, может, грызла старые черно-коричневые соты. А по крыше шелестело, порой стукало что-то, наверно, выпадала дряхлая драночная чешуйка.
Пантюша подтянул тулуп с ног на плечи, лег навзничь и стал слушать, как, стихая, кротко ходит вокруг дождь. Спокойно, без удивления подумал о том, что это вот: дождь, ночевка в сарае, пресная свежесть воздуха и пахнущее стариком тепло под тулупом, возня мыши в темноте — все это уже было, не один раз было, и знакомо ему, и припоминается. Пантюше было за семьдесят, и многое ему припоминалось — почти все, что ни происходило. Например, когда пришла парочка и присела в траву, словно утица и селезень, до Пантюши донесся глухой, сторожкий, истомленный голос девушки: «Погоди, не сейчас… Там кто-то ходит…» И то ли слова ее — обыкновенные, житейские, какая женщина не говорила их хоть раз, то ли интонация, стыдливо-сердитая и обещающая, напомнили давнее, дальнее: или ему, Пантюше, шептала так подружка, или он когда-то помешал ненароком влюбленным. Наверняка, и то, и другое было: и его одергивала девушка, и он со стороны слыхал.
После — Пантюша уж и забыл о них — парень подошел к загородке и попросил воды. Дед подумал, где девушка, куда девалась, и тут она встала из травы, оправляя одной рукой пшеничные свои волосы, а другую обратив ладонью к себе, наверно, в ладони было круглое зеркальце. Пантюша позвал их, провел в уголок за сараем, где стоял у него самодельный столик, и угостил медком. Девушка и парень смущенно, понемножку поддевали ложечками из деревянной чашки плотный и вязкий желтый мед, похваливали и все поглядывали друг на друга прищуренными от улыбки глазами. Он был худой, долговязый, с крупным кадыком, выглядел совсем мальчишкой. Девушка — круглолицая, полнотелая, спокойная — казалась взрослей, уверенней и всеми повадками напоминала молодую учительницу… Пантюша любовался ими, и ему думалось, что эту пару он хорошо, близко знает, и не только знает, но и благоволит ей.