— А ты отними и сама положи, — словно очнувшись, советует Эльвира.
— Неизвестно, как это обернется…
— Почему?
— Он взрывчатый, нервный. Может и стукнуть поджигой, у него не заржавеет.
— Да ну? Больной, что ли?
— Нет. Просто из неблагополучной семьи. Мать у него хорошая, но покладистая больно, не может настоять на своем, а отец попивает. Три места работы нынче сменил. Из одного его выгоняют за прогулы и пьянку, а в другом берут… до нового прогула. Наверно, он уж везде побывал, по второму кругу пошел.
Марина рассказывает про семью Васи, а сама все смотрит на мальчика, и в шоколадных, спокойных глазах ее точно острые искорки пробегают, может, это отражение солнечных пятен на стенах комнаты.
— Он вон с той девочкой дружит, тоненькая такая, светлая, в голубом платьице с белым горошком. Никому не дает ее обижать, а сам, бывает, и стукнет, и цапнет за лицо, а родители за ним плохо следят, ногти у него, как у кошки… Хочешь поразвлечься? — вдруг перебивает она себя. Эльвира не успевает ответить. — Вася, подойди ко мне.
Мальчик, прищурясь, некоторое время медлит, вглядывается в черный на фоне ярко освещенного окна силуэт Марины Аркадьевны. Наконец подходит и останавливается перед ней, запрокидывая круглую, крупноватую голову, чтобы видеть ее лицо. Воспитательница придвигает стул, садится и, наклоняясь к мальчику, просит:
— Расскажи мне что-нибудь. Ты давно уж не рассказывал…
— А чего? — Вася сводит брови, хмурится, над переносьем его трещиной обозначается складка, та самая, что, когда он подрастет и повзрослеет, уж не сойдет с его лица, точно памятная зарубка детских лет. Она будет на всех его фотографиях: и в комсомольском билете, и в паспорте, и на свадебном снимке… Эльвира обрадованно спохватывается: сейчас она думала о чем-то другом, постороннем, не о родах, не о себе! Она опять все внимание свое устремляет на Васю и подругу.
— Как ты живешь? — журчит Марина, и в лице ее, и линии носа и губ проявляется сладенькое, лисье.
— Ничего живу, — скупо роняет Вася.
— Дома все хорошо? Папа маму больше не обижает?
— Обижает, — печально отвечает Вася и преображается весь. — Я ружье сделал. Я в него как стрельну — тр-р-р-р…: «Не смей обижать маму!» Он в нее хлебом кинул. Кричит: «Ты меня куском попрекаешь!» Мама как заплачет, а я его ка-ак тресну — он в угол прямо отлетел. «Вася, — говорит, — я больше не буду».
Теперь мальчика не удержать. Кажется, два голоса наперебой звучат в нем, и он едва поспевает повторять за ними: пропускает окончания слов, захлебывается, горит весь праведным гневом. Глаза у него неистово блестят, лицо раскалилось, маленькие, детски пухлые руки яростно сжимают ружьецо.
— Он у нас теперь шелковый. Он теперь по одной досточке ходит. Я маму в обиду не даю. Я и сплю с ружьем. Он к ней, а я: «Стой, стрелять буду. На место!» А он боится…
Голос Васи упоенно взлетает и падает от неровного дыхания, вся его фигурка от потрескавшихся сандалек до нежного вихорка на затылке исполнена отваги и решимости. Эльвира не сводит с него глаз, и в глазах ее, до сих пор ленивых, пустых, добродушное изумление.
Марина мельком взглядывает на подругу, примечает — ей интересно, и приподнимает тонкие, ухоженные, ровно изогнутые брови.
— Постой, Вася, я что-то не пойму. Ты когда его убил: до того, как стукнул, или после?
Вася в растерянности моргает пушистыми ресницами, отставляет ножку в нитяном чулке, и по лицу видно — напряженно соображает, когда же что было.
— Я его не убивал. Я стрельнул понарошку, вот так, — и Вася, наведя ружьецо на печку, которая давно уже не топится, но стоит на всякий случай, выдает длинное, самозабвенное: «Тр-р-р-р…» — Мы так играем, забыли, что ли? А потом я его стукнул — пусть знает. А то привык маму обижать… Мне милиционер ружье дал. «Вот, — говорит, — Вася, тебе ружье. Береги маму, а то у нее больше никого нет…»
Марина, усмехаясь снисходительно, поворачивается к подруге.
— Силен, а?
— Да уж, — смеется Эльвира.
Вася принимает их слова за похвалу и мгновенно подхватывает:
— Ага, я сильный, Я тыщу дров сразу приношу. Мама говорит: «Помощник ты мне во всем, Вася». Я и за картошкой под пол лазаю. Там холодно, тенето, пауки, а я не боюсь. Они пугливые — так и разбегаются… Я вырасту — милиционером буду. Мне форму дадут и пистолет.
Эльвире почему-то и сладко, и больно слушать упоенное вранье Васи, а самое-то главное — совестно, точно она с подругой смеется над чем-то столь наивным и святым, что благоговеть перед этим надо, а не смеяться.