И чтобы постичь, сколь мерзки деньги — а они, право же, сродни шлюхам по своему прошлому, — вы только поглядите, каким мерзким людишкам посылает их бог, обделяя пророков; и таким образом узнаете вы цену благам мира сего по их владельцам. Обратите взгляд свой на этих торгашей, если только взгляд ваш еще свободен, ибо товары их — воровские ловушки, приковывающие взгляды. Поглядите на золотых дел мастеров, что по наущению безумия продают сверкающие капканы и переливчатые западни, где застревает приданое молодоженов. А то загляните в ювелирную лавку! Неощипанным оттуда не выберешься. В такой лавке честь оставишь, там какого-нибудь бедолагу уговорят все свое родовое поместье насадить на палец, а дома он взвоет от боли в сдавленных суставах. Я уж не говорю о пирожниках и портных, ни о торговцах платьем, эти — все равно что портные, только еще пуще портачат и бессовестнее черта. Вот кому деньги сами в руки идут. И хоть деньги таковы, не сыщется человека с честными обычаями и чистой совестью, брезгающего деньгами настолько, чтобы они не внушали ему ни малейшего вожделения. Оставим это и перейдем к следующему пророчеству, гласящему: «Тот супруг, кто вступит в брак». Клянусь постельным пологом, — сказал он в сильнейшем гневе, потому что я, видно, скривился, услышав такую истину, — что если вы не будете слушать меня степенно, а будете покатываться со смеху, я вам бороду выдерну. Слушайте в недобрый час, вы затем и пришли сюда, чтобы слушать и на ус мотать. Вы думаете, что все, кто вступил в брак, супруги? Ложь, ибо среди вступивших в брак немало холостяков, а среди холостяков немало супругов. И есть мужчины, что женятся, но остаются в девственниках до смерти, и девицы, что выходят замуж, но до смерти остаются при муже в девственницах. А вы меня провели, и будьте вы прокляты, и здесь не меньше тысячи мертвецов говорят, что вы их в могилу свели своими плутнями. И могу вас заверить, что если бы не… я бы вам глаза и ноздри вырвал, негодяй из негодяев, враг всего сущего. Посмейтесь еще над этим пророчеством:
Сдается вам, что это еще одна глупость из запаса Перо Грульо? А я поручусь, что, если бы с отцовством все стало ясно, с наследствами и майоратами началась бы величайшая неразбериха. О женских утробах есть что сказать, а поскольку дети — дело темное, ибо делается сие дело в темноте и без света, поди дознайся, кто был зачат в складчину, а кто на половинных паях, и приходится верить родам, и наследуем мы лишь потому, что говорится: такой-то от такого-то, и на том дело кончено. Это, само собой, тех женщин касается, которые заводят дружка, ибо мое пророчество не затрагивает людей порядочных, если только какой-нибудь мерзавец вроде вас не собьет их с толку. Как вы полагаете, сколько будет таких, кто в судный день узнает, что отцом ему паж, оруженосец или раб из семейной их челяди либо же сосед? И сколько отцов узнают, что не было у них потомства? Там увидите.
— И это пророчество, и прочие, — сказал я, — мы на нашем свете толкуем по-другому, и заверяю тебя, что они куда правдивее, чем кажутся, и у тебя в устах обретают другой смысл. И я признаюсь, что тебя обижают. — Вот послушай еще, — сказал он:
«Перья служат, чтоб летать» — вы думаете, я о птицах говорю, и ошибаетесь, потому что это было бы глупо. Говорю я о нотариусах и генуэзцах, которым перья служат, чтобы налетать на наши деньги. И дабы видели на вашем свете, что имеются у меня пророчества для нынешних времен и у Перо Грульо есть что сказать живым, вот тебе на бедность еще несколько пророчеств, и их непременно надобно растолковать.
И он удалился, оставив мне листок, на коем изображены были нижеследующие строки в таком порядке:
В восхищении прочел я все пять пророчеств Перо Грульо и стал над ними размышлять, как вдруг меня окликнули сзади. Обернувшись, увидел я мертвеца весьма щуплого и унылого, белого как бумага ив белом же одеянии, и он сказал мне:
— Сжалься надо мною и, если ты добрый христианин, освободи меня из-под власти болтунов и невежд, что не дают мне покою в своих россказнях, а там распоряжайся мною, как тебе благоугодно.
Тут упал он на колени и стал рыдать, как дитя, хлеща себя немилосердно по щекам.
— Кто ты, — спросил я, — что обречен терпеть такие муки?
— Я человек весьма преклонных лет, — отвечал он, — и мне приписывают тысячу лжесвидетельств и возводят на меня тысячу поклепов. Я — Некто, и ты, верно, знаешь меня, ибо нет в мире такой вещи, которой не сказал бы Некто. Ведь всякий раз, когда говорящий не знает, как обосновать свое утверждение, говорит он: «Как сказал некто». Я же никогда ничего не говорил и рта не раскрываю. По-латыни зовусь я Quidam, и, полистав книги, увидишь ты, что именем моим набиты строки и напичканы периоды. И хочу я, чтобы ты, когда вернешься на тот свет, сказал ради самого господа, что видел ты того, кто зовется Некто, и что я бел, как чистая бумага, и ничего не писал, и не говорю, и говорить не собираюсь, и что из загробного мира опровергаю я всех, кто на меня ссылается и приписывает мне невесть что, ибо я сочинитель для тупоумных и кладезь премудрости для неучей. И заметь, что в сплетнях зовусь я Один Человек, а в облыжных рассказах — Сам Не Знаю Кто, а с кафедр зовут меня Неким Автором, но все это я, злополучный Некто. Сделай это доброе дело и избавь меня от стольких мук и напастей.
— Вы все еще здесь и никому не даете слова сказать? — прервал тут его другой мертвец, вооруженный до зубов и весьма рассерженный; и, ухватив меня за рукав, он сказал: — Послушайте меня, и, раз уж будете вы посланцем от мертвых к живым, когда вернетесь на тот свет, передайте им, что все они взбесили меня до крайности.
— Кто ты таков? — спросил я.
— Калаинос, — отвечал он.
— Так ты Калаинос? — переспросил я. — Не понимаю, как ты не исхудал от столь долгой скачки, ведь про тебя вечно говорят: «Скачет, скачет Калаинос».
— Оставим это, — сказал он, — и перейдем к делу. Спрашивается: по какой причине, если кто-нибудь насплетничает, солжет, проврется, заболтается, все да скажут: «Истории Калаиноса»? Что они знают с моих историях? Мои истории были всегда очень хорошие и очень правдивые. И пусть не затевают со мной истории.
— Сеньор Калаинос полностью прав, — сказал другой мертвец, ожидавший очереди. — Мы с ним оба очень обижены. Я — Кантимпалос. И живые вечно говорят: «Гусак Кантимпалоса с волком справился». Так вот, вы должны им сказать, что они мне из лошака сделали гусака, и был у меня лошак, а не гусак, а гусаку с волком не сладить, и пускай в поговорке вернут мне моего лошака, да вернут не мешкая, а своего гусака пускай заберут себе: справедливости требую для себя самого и во имя самой справедливости и так далее.
Тут подковыляла старуха с клюкою, похожая на пугало, и молвила:
— Кто тут явился к нам в замогилье?
Лицо у нее было точно иссохший плод, глазницы — что две корзины для винограда; лоб морщинистый, цветом и жесткостью смахивавший на подошву; нос беседовал с подбородком, и они сходились, образуя крюк; лицо напоминало голову грифа; рот прятался в тени, отбрасываемой носом, и был точь-в-точь как у миноги, без единого зуба, с отвислыми морщинистыми мешками по краям, как у мартышки, а над верхней губой усами торчала щетина, подобная той, каковая пробивается у покойников; голова у нее тряслась, словно тамбурин, а слова прыгали в лад, длиннейшая тока ниспадала на монашеское облачение, словно саван, белеющий на черноте могильного холма; с пояса свешивались длиннейшие четки с зернами в виде крохотных черепов, а так как была она согнута в дугу, то казалось, она тщится подцепить носом эти малые эмблемы смерти. Увидя сие уменьшенное изображение загробного мира, я закричал во весь голос в уверенности, что она глуха: