И так мне не везло, что в трех нижеследующих случаях неизменно я опаздывал.
Когда просил я денег взаймы, всегда приходил двумя часами позже, чем следовало, и получал лишь такие слова: «Приди ваша милость двумя часами раньше, можно было бы одолжить вам эти деньги».
Когда хотел я посмотреть какое-либо место, всегда приезжал туда двумя годами позже, чем следовало, и, если хвалил его, мне говорили: «Теперь оно никуда не годится; видели бы вы его, ваша милость, два года назад!»
Когда знакомился я с красивыми женщинами и превозносил их красоту, оказывалось, что я опоздал на три года, и мне говорили: «Видели бы вы меня три года назад, ваша милость, тогда цвела я, как маков цвет».
По всем этим причинам лучше мне было бы зваться не дон Дьего Ночеброд, а дон Дьего Непоспел. Думаете, что я после смерти узнал покой? Вот оказался я здесь, но и смерти не дано мне вкусить досыта: могильных червей не могу прокормить и сам ими кормлюсь, а остальные мертвецы все от меня бегают, чтобы не прицепил я им «дона», да не стянул бы у них костей, да не попросил бы взаймы; а черти опасаются, как бы я не пристроился тут погреться на дармовщинку, — вот и скитаюсь по углам, прячусь в паутине.
У вас на том свете полно разных донов Дьего, вот к ним и цепляйтесь. И оставьте меня в покое с моими муками, ибо только появится здесь новый мертвец, как сразу спрашивает, кто тут дон Дьего Ночеброд. Да передай всем этим донам ощипанным, дутым кабальеро, самозванным идальго и дворянам собственной милостью, чтобы творили добро ради спасения моей души. Ведь мне приходится гореть в адском пламени, сидя в огромном науснике, ибо при жизни, будучи нищенствующим дворянином, бродил я с сапожной колодкой и наусниками в одной руке и формой для воротника и буллой в другой; и шествовать с этим добром да с моей тенью в придачу называлось у меня переезжать в другой дом.
Сей кабальеро-призрак исчез, и всех мертвецов потянуло на еду; тут подоспел дылда с мелкими чертами лица, похожий на трубку для выдувания стекла, и, не давая мне опомниться, затараторил:
— Братец, а ну-ка поживей, вас тут дожидаются покойницы, сами они сюда прийти не могут, так что вы должны немедля пойти к ним, и выслушать их, и сделать все, что они прикажут, да без возражений и проволочек.
Меня разозлили понукания этого чертова мертвеца, ибо в первый раз видел я такого торопыгу, и я сказал ему:
— Сеньор мой, тут нет никакого спеха.
— Нет, есть, — отвечал он, изменившись в лице. — Говорю вам, я и есть Спех, а этот вот, что стоит рядом со мною (хоть я никого не видел), он Коекак, и мы похожи друг на друга, как гвоздь на панихиду.
Очутившись меж Спехом и Коекаком, я молнией примчался туда, куда был зван.
Там сидели рядком несколько покойниц, и Спех сказал:
— Тут перед вами донья Фуфыра, Мари Подол Подбери и Мари Толстоножка, та самая, про которую сказано: «у Мари Толстоножки для каждой крошки свои плошки».
Сказал Коекак:
— Попроворней, сеньоры, много народу ждет.
Донья Фуфыра молвила:
— Я дама почтенная.
— А мы, — сказали две другие, — бедные страдалицы, которых вы, живые, треплете в обидных разговорах.
— Мне до этого дела нет, — сказала донья Фуфыра, — но я хочу довести до вашего сведения, что я — супруга поэта, писавшего комедии, и он написал их бесчисленное множество, и так измучил бумагу, что она однажды сказала мне: «Сеньора, право уж, пусть бы лучше изорвали меня в клочья и выбросили на свалку, чем исписывать стихами да пускать под комедии».
Я была женщина весьма мужественная, и с супругом моим поэтом случалось у меня множество неладов из-за комедий, ауто и интермедий. Говорила я ему: почему это, когда в комедии вассал, преклонив колена, говорит королю: «Молю вас, протяните ногу», тот всегда отвечает!! «Уж лучше руку протяну»? Ведь коли вам говорят: «Молю вас, протяните ногу», есть смысл ответить: «Тогда отдам я душу богу». Еще я очень ссорилась с мужем из-за лакеев, которых всегда наделял он двумя свойствами — прожорливостью и трусостью. И, будучи особою почтительной, я понуждала его позаботиться в конце комедии о чести инфанты, потому что расправлялся он с бедными принцессами весьма лихо, даже жалость брала. Их родители мне по гроб жизни обязаны. Еще не давала я ему слишком размахнуться с приданым, когда нужно было развязать интригу в третьем акте, потому что эдак не осталось бы в мире богатства. А в одной комедии, где он всех было переженил, я упросила его, чтобы лакей отказался, когда сеньор захочет женить его на служанке, и не слушал бы никаких уговоров — по крайней мере, хоть лакей остался бы холост. А пуще всего спорили мы из-за ауто, что ставят в праздник тела Христова, я даже развестись хотела. Говорила я ему:
«Дьяволово вы отродье, почему это у вас в ауто дьявол всегда появляется с превеликим задором, шумя, крича и топая ногами, с таким задором, словно весь театр ему принадлежит, и того ему мало, негде развернуться — как говорится, „пахни, пахни в дому дьяволовым духом!“». А Христос такой тихоня, еле словечко выдавит. Заклинаю вас вашей собственной жизнью, напишите ауто, где дьявол слова не вымолвит, и раз уж есть у него причина молчать, пусть помалкивает; а Христос пусть говорит, потому что он может, и правда на его стороне, и пусть разгневается он в ауто. Ведь хотя он — само терпение, но разве не случилось ему вознегодовать, и взяться за хлыст, и опрокинуть столы, и прилавки, и амвоны, и поднять шум.
Еще я велела ему говорить «справа» и «слева», а не «одесную» и «ошую», и «Сатана», а не «Сатанаил»; такие слова куда уместнее, когда дьявол входит, долдоня «бу-бу-бу», а потом вылетает пулей. Еще я восстановила справедливость по отношению к интермедиям, которые всегда заканчиваются потасовкой, но, несмотря на все эти потасовки, говорили интермедии, когда их жалели: «Пожалейте лучше комедии, они кончаются свадьбой, им еще хуже приходится: и женщины, и потасовки сразу».
Когда услышали это комедии, они в отместку заразили свадебной манией интермедии, и некоторые интермедии, чтобы спасти свою холостую жизнь, перебрались в цирюльни, где развязки их сопровождаются бренчаньем гитар и песенками.
— Неужто так плохи женщины, сеньора донья Фуфыра? — спросила Мари Подол Подбери.
Донья Фуфыра разгневалась и отвечала весьма спесиво:
— Полюбуйтесь-ка, и Мари Подол Подбери туда же!
Туда ли, не туда, но дошло дело до ногтей, и они вцепились друг в дружку, потому как находившейся тут же Мари Толстоножке некогда было их разнимать: разодрались ее крошки, не разобрав, где чьи плошки.
— Всенепременно скажите людям, кто я есть, — взывала донья Фуфыра.
— Беспременно скажите людям, как я ее отделала, — вопила Мари Подол Подбери.
А Мари Толстоножка сказала:
— Поведайте живым, что если мои крошки и едят из собственной плошки, кому от этого плохо? Насколько плоше сами живые, когда едят из чужих плошек, как тот же дон Дьего Ночеброд и прочие ему подобные.
Пошел я скорее подальше оттуда, потому что от их крика у меня голова раскалывалась, но тут услышал превеликий шум, писк и визг и увидел женщину, каковая бежала как одержимая, крича:
— Цып-цып-цып!
Я уж подумал, может, это Дидона кличет своего цыпленочка Энея, но слышу, кто-то говорит:
— А вот и Марта, дама важная, цыплят вываживала.
— Помоги тебе дьявол, и ты тоже здесь? Для кого ты вываживаешь этих цыплят? — сказал я.
— Уж я-то знаю, — отвечала она. — Для себя и вываживаю, а потом съем, вы же вечно твердите: «Пусть Марта помрет, да набивши живот», либо: «Марта поет — набила живот». И скажите живущим в вашем мире: «Кому поется с голодухи?» И пускай не болтают глупостей, ведь известно: брюхо наел — песню запел. Передайте им, пусть оставят в покое меня и моих цыплят, а поговорки свои пусть поделят меж прочими Мартами, что поют, когда брюхо набьют. Мне и так забот хватает с моими цыплятами, а вы еще пихаете меня в свои поговорки.