Дошло дело до моих спутников, они сказали, что чинили одежду.
— Видно, понимают на земле горе-швецы, перелицовщики-латальщики, что ад не иначе как для них сделан, если сюда валом валят.
А другой дьявол спросил, сколько их всего. Они ответили, что сто, и тогда один из чертей, у которого была косматая борода с проседью, воскликнул:
— Сотня, говоришь, и притом портных? Быть того не может. Самое меньшее, что мы их брата принимали, было тысяча восемьсот штук. Прямо не стоит из-за таких пустяков беспокоиться.
Портных это очень огорчило, но под конец их все-таки пропустили. Вот какой народ эти портные, боятся, что их даже в ад не пустят!
Первым прошел смуглый человечек с лохматыми русыми волосами, подпрыгнул, увидел себя в аду и воскликнул:
— Ну, вот мы все теперь в сборе!
С очага, на котором он восседал, поднялся черт высшего ранга, горбатый и хромой, достал вместо веревок множество змей, связал всех портных в две вязанки и, сбросив их в просторную яму, крикнул:
— На дрова!
Движимый любопытством, я подошел к нему и спросил, где это он нажил себе горб и хромоту. Он ответил (черт он был немногословный):
— А вот погонщиком этих портных был и таскался за ними по всему свету. А оттого, что пришлось их на горбу своем табанить, и стал я горбатым и хромым. Потом я прикинул и смекнул, что они много живее сюда своим ходом попадают, чети если мне их на себе таскать.
В этот момент земля выблевнула их новую кучу, и мне пришлось податься дальше, так как латальщиков вокруг черта собралось видимо-невидимо. Адское чудовище стало шуровать ими адскую печь, приговаривая, что в аду самые жаркие дрова получаются именно из тех, кому в главную заслугу можно поставить то, что они никаких новшеств не терпят.
Я проследовал дальше по очень темному проходу, но тут кто-то окликнул меня по имени. Я посмотрел туда, откуда доносился голос не менее испуганный, чем, верно, был взор мой, обращенный в его сторону, и разглядел во мраке человека, слабо освещенного пламенем, на котором он поджаривался.
— Вы не узнаете меня? — спросил он. — Я… (У меня чуть было не сорвалось с языка его имя.) — Он назвался и прибавил: — Книгопродавец. Вот где я оказался.
— Кто бы мог подумать!
По правде сказать, он всегда был у меня на подозрении, ибо лавчонка его была своего рода книжным борделем, поскольку все, что содержалось в его книжном заведении, было соответственного свойства — богомерзкое и шутовское. Даже объявление, гласившее: „Продаются чернила высшего сорта и веленевая бумага с золотым обрезом“, могло бы ввести в соблазн и самых стойких.
— Что поделаешь, — сказал он, заметив, как я удивился, что он пускается со мной в объяснения, — уж такая наша горькая участь, что, когда другие страдают за то, что они натворили дурного, нам приходится расплачиваться за дурные творения других и за то, что мы по дешевке спускали испанские книги и переводы с латинского, так что даже олухи за гроши теперь читают то, за что самую дорогую цену платили в свое время ученые. Нынче даже холуй в римской литературе разбирается, и Горация в переводе можно найти у конюха.
Он собирался еще что-то произнести, но тут какой-то черт принялся тыкать ему в нос дымящимися страницами его книг, а другой решил его донять, читая их ему вслух. Видя, что он умолк, я пошел дальше, говоря про себя:
„Если так наказывают за чужие творения, то как же поступают с теми, кто их сочиняет?“
Так я шел, погруженный в раздумье, пока не натолкнулся на обширное помещение, смахивающее на свинарник, куда черти плетьми и бичами загоняли великое число жалобно стонущих душ. Я пожелал узнать, что это за народ, и получил в ответ, что это не кто иной, как кучера. Некий черт, курносый, плешивый и весь вымазанный грязью, воскликнул при этом, что он куда охотнее имел бы дело (выражаясь деликатно) с лакеями, поскольку среди кучеров попадаются наглецы, у которых хватает совести требовать на чай за то, что их лупят, а кроме того, у них у всех одно на уме: предъявить аду иск за то, что черти ни черта не смыслят в своем ремесле и не умеют так звучно щелкать кнутом, как они.
— А за что это их здесь терзают? — осведомился я.
Не успел я это сказать, как с места поднялся пожилой кучер с черной бородой и самой злодейской рожей и сказал:
— Потому, сударь, что мы люди бывалые и в ад приехали на конях, как господа. Тут вмешался черт:
— А почему ты ничего не говоришь о своих тайных проделках, о греховных деяниях, которые ты прикрывав, а также про то, как ты бессовестно лгал, занимаясь своим низким делом?
— Это мое-то дело низкое? — возмутился один из кучеров (он в свое время служил у некоего кабальеро и надеялся, что тот еще вызволит его из ада). За последние десять лет не было на свете более почетного занятия, чем наше. Случалось даже, что нас в кольчуги и пастушьи куртки обряжали или еще в широкое платье с пелеринами наподобие отложных воротников у священников. Ибо мы были все равно что исповедники, чужих грехов знали куда больше, чем они. В самом деле, как ухитрилась бы загубить свою душу иная тихоня, все время сидящая в своем углу, если бы какой-нибудь хитрец не соблазнил ее покрасоваться в карете. Конечно, попадаются мнимо добродетельные особы, которые под предлогом, что едут в церковь, отправляются на свидание пешком, но уж те, кто задергивает занавески и откидывается на задние сиденья, наверняка дают обильную пищу дьяволу. Сдается мне, нынче все женщины променяли свое целомудрие на дары — одаренных теперь не сочтешь, а вот о целомудрии что-то не слышно.
— Ну вот, — воскликнул черт, — прорвало моего кучеришку, теперь ему на десять лет хватит.
— А с чего бы мне молчать, — огрызнулся тот, — когда вы обращаетесь с нами черт знает как, вместо того чтобы ценить нас и холить? Мы же доставляем вам добычу вашу в преисподнюю не побитую, не порченую, не каких-либо там хромых и колченогих, не голь перекатную, как вечно нищие дворяне, а народ раздушенный, холеный, опрятный, передвигающийся не иначе как в каретах. Оказывай мы такую услугу другим, они бы бог знает как нас ценили, а тут мне говорят, что все это мне поделом, так как я дешево возил, в речах учтив был и в рот хмельного не брал (остальные кучера по сравнению с этими питухами были просто лягушками!) или потому, что паралитиков слушать мессу возил, больных — к причастию, а монашек — к ним в монастырь! Никто не докажет, что в эту карету входил кто-либо с чистыми помыслами. Дело кончалось тем, что всякий жених перед свадьбой осведомлялся, не побывала ли его невеста в моей карете, ибо это было бы верным доказательством ее развращенности. И, несмотря на это, вы так со мной рассчитываетесь?