Выбрать главу

Любино настроение заметно ухудшилось.

— Мне тоже, пожалуй, пора, — сказала Настя.

— А мне некуда спешить. — Ладова сообщила это пространству, переходя на колоратурное сопрано. — „Мне некуда больше спешить…“

Странно, но Настя не прониклась к ней сочувствием, которого Люба, безусловно, заслуживала в своей несчастной любви к неунывающему Пете Орлову, обремененному дочерью-школьницей и женой-стоматологом. Поговаривали, что он использует супругу и в собственных „карьерных“ целях: многие маститые уже успели бесплатно обрести новые резцы, клыки и коренные в российско-американской клинике, где она имела частную практику.

— Это ты о Пете написала: „Твоя жена — для нас преграда“?

— О ком же еще? Третий год все обещает мне с ней развестись, но, похоже, на самом деле и не думает. Все они такие…

— Какие?

— Подлецы, — вздохнула Люба и, помолчав, добавила: — А бабы все — дуры. А я среди них в первых рядах. Моя мама всегда говорила: „Любовь — ты горе наше“.

— У тебя прекрасное имя, Люба.

— Прекрасное? Я его ненавижу. Все мои несчастья через любовь эту самую. Может быть, если б назвали меня по-другому, то легче было бы жить.

— Все мои несчастья тоже от любви, — призналась Настя.

Одиннадцатого ноября Настя проснулась от ощущения какого-то Фаворского света. Подошла к окну и увидела, что выпал первый снег, торжественный и чистый. Правда, температура была плюсовая, и на пешеходных дорожках снег уже успел растаять, раствориться в городской черноте. Одиннадцатое ноября — день смерти мамы. И природа ознаменовала третью годовщину ее отсутствия в этом мире переменой времени года.

Первый снег — это уже зима…

Мама была атеисткой. Вернее, она всю жизнь вынуждена была играть эту роль, которая, как ни странно, оказалась для нее несложной: просто католическую идеологию пришлось заменить на коммунистическую. Практически полная безболезненность этой замены указывала на тождественность учений в чем-то очень существенном.

Насте хотелось помянуть маму по-христиански. Но не по католическому обряду, к которому она всегда испытывала весьма холодные чувства, а по православному: поставить свечечку за упокой ее души. Настя редко бывала в церкви. Выстоять от начала и до конца службу, выдержать пост или проникнуться почтением к канонам — для нее было делом вовсе не выполнимым.

Но она испытывала трепет, когда кончик тоненькой свечи вдруг начинал подрагивать живым огоньком, освещающим лики мучеников, Иисуса и особенно — Девы Марии.

Елоховская церковь будним утром была почти пуста, а потому казалась особенно огромной. В намоленном пространстве царили божественные энергии. Анастасия, конечно же, не могла ощущать их непосредственно, но ей вдруг стало легко и светло. На паперти было больше людей, чем в самом храме. И она, подчиняясь неожиданному порыву, рассовала в протянутые руки почти все содержимое своего не слишком толстого кошелька.

Снег все сыпал и сыпал. Казалось, он идет даже в метро, потому что на шапках и воротниках спускавшихся на эскалаторе пассажиров еще белели снежинки, в конце пути превращавшиеся в алмазные капельки. Скульптура женщины чуть ниже человеческого роста стояла на постаменте. Она выступала из ниши красного мрамора в развевающемся ватнике, перепоясанном кобурой с револьвером, ее глаза горели почти сверхъестественной ненавистью. А руки не были пустыми. Нет, она держала не букет цветов и не коромысло, а оружие: в одной руке она сжимала гранату, а в другой автомат. Настя припомнила, правда, довольно смутно, что эта станция строилась, когда вторая мировая еще не закончилась. И, справедливости ради, следует отметить, что все скульптуры, украшающие „Бауманскую“, имеют такой же угрожающий вид, все непременно вооружены, даже „интеллигент“, держащий в одной руке листки бумаги, в другой сжимает странный предмет, подозрительно напоминающий слиток свинца, который в случае надобности можно пустить в ход. Но никто из истуканов не выглядит столь фанатично, не вооружен так основательно, как женщина. Словно перед вами сама Немезида в ушанке и ватнике!

И Насте стало в который раз, как говорится, за державу обидно, потому что эта „Немезида“ показалась ей олицетворением женщины, самой женской сути всего долгого периода российской истории, когда и в реалистическом искусстве, и в реальной жизни всячески пытались стирать грань между мужским и женским, когда граждан стремились сделать столь же беспомощными, какими были перволюди в мифе Платона. Но ведь те были единичны, самодостаточны! А эти метрополитеновские идолы могли существовать только в коллективе, только благодаря слиянию с огромным множеством подобных друг другу тел, независимо от их пола.