— Что — мы? Неужели ты думаешь, что если я вырвался из одного ада, то добровольно полезу в другой? Я свободен, понимаешь, свободен! Да и вообще, какая из тебя подруга жизни?
— То есть? — опешила Настя.
— А то и есть, что спать с тобой можно, а жить нельзя.
Как бы давая понять, что утренняя разминка закончена, он встал и вышел из комнаты, закрывая за собой дверь чуть звучнее, чем обычно.
Несколько секунд Настя смотрела на Останкинскую телебашню, потом завернулась в халат и, влекомая неодолимой силой, приковывающей всех женщин в мире к их мужчинам, выскочила в коридор. Она увидела темный силуэт на фоне торцевого окна, распространяющего проходящий свет. Этот силуэт еще мгновение маячил в коридоре, потом быстро повернул направо и исчез в недрах „Сибири“.
Покорный снег скрипел под ногами, и холод этой покорности пробирался, преодолев сопротивление подошв Настиных сапог, все выше и выше: вверх по ногам, по телу — до самого сердца Она ждала автобуса, привычного верного автобуса, способного доставить ее всего за десять минут до „малой родины“ — Марьиной Рощи.
Но автобус все не приходил, и она вынуждена была терпеть отвратительные ледяные объятия февральского городского сквозняка.
Сквозняки в городах — совсем не то, что ветры где-нибудь в поле, на перелеске, на берегу спокойной равнинной реки. В лабиринтах кварталов плененные ветры становились свирепыми, словно они родились в горных ущельях. Воздушные массы плутали между каменными глыбами зданий, ненавидя все живое: траву, цветы, деревья, птиц, людей. И еще, пожалуй, бездомных животных.
Настя заметила грязную белую с подпалинами собаченцию. Она стояла у соседнего столба, перебирала озябшими лапками, словно ждала кого-то. Возможно, бросившего ее человека? Собачка верно ждала, и Настю пробирал еще больший холод, когда она видела на снегу следы, оставленные лапками, теплыми „босыми“ лапками живого существа.
Автобус, как всегда по утрам, оказался переполнен. Настя уже забыла острые ощущения „транспортной борьбы“ в часы пик. Застопорившись на предпоследней ступеньке, она никак не могла протиснуться в салон. А кто-то, кого она не могла видеть и кто подпирал спиной с трудом закрывшиеся двери, этот кто-то холодной рукой скользнул по ее ноге, пытаясь пробраться выше — под юбку. Жгучее чувство омерзения вызвало еще один условный рефлекс, и каблук Настиного сапога с размаху ткнулся во что-то почти коллоидное — наверное, бедро сладострастца. Тот глухо ойкнул и прекратил усилия.
На следующей остановке он сошел, а Настя все же пробралась в салон.
„ЛАЗ“, устаревший и морально, и физически, тянулся медленно, как время. И вместо запланированных десяти минут она тратила на дорогу пятнадцать. Именно за последние пять минут ее успевало так укачать, как укачивало разве что в детстве.
Ни жива ни мертва она вышла на свежий воздух, все еще не принимая в расчет, что свои действия, в том числе и поездки в переполненных автобусах, с некоторого момента, следовало бы связывать с „новым“ состоянием или, как чаще выражаются, положением.
Настя брела по направлению к разоренному огнем „логову“. Вдали, у гастронома, ей мерещились пурпурные призраки пожарных машин. Она не была дома уже больше месяца, с того самого дня, когда они с Ростиславом совершили несколько изнурительных ходок в сторону помойки, вынося скорбные грузы. Стороннему взгляду они тогда, наверное, напоминали добытчиков угля, как их изображали на старинных гравюрах: с изможденными лицами и огромными корзинами. Чернорабочие в прямом и переносном смысле.
Настя подошла к подъезду и по привычке подняла глаза вверх. В обгорелых рамах светились новые стекла, вставленные тогда же, в декабре, и ставшие чем-то вроде подаяния, материальной помощи ЖЭКа — больше, к сожалению, домоуправление ничем не смогло помочь.
Входя в подъезд, она втайне надеялась, что не встретит никого из соседей: очень уж не хотелось вести светские разговоры. И судьба помогла ей — в гордом одиночестве, не встретив препятствий, взойти на пятый этаж.
Замок, несмотря на все злоключения, действовал безотказно. Настя мысленно поблагодарила мастеров, его изготовивших, и вошла в квартиру, захлопнув за собой дверь.
Обугленное тесное дупло… Черное и серое — вот теперь его цвета. И они делают пустое жилище еще более нежилым и тесным.
Настя сразу прошла на кухню, потом неспешно, как сомнамбула, побрела в комнату, где все еще ощутимо пахло гарью, расплавленной пластмассой и сгоревшими рукописями.
Наконец она подошла к балкону и открыла дверь, соединяя свет черный со светом белым. „Два мира, две идеологии, — почему-то возник в голове старый лозунг, и она поправила его, сообразуясь с текущим моментом: — Два мира — две жизни“.