— Такие маленькие насекомые, они обитают на болотах. Живут один день, и это день для них — вся жизнь: они летают, спариваются, интригуют, борются за те власть и славу, за которые обычно борются насекомые, и, вероятно, по-своему стремятся к той красоте, к какой способны стремиться. Они воспевают свою историю, надеются, что их запомнят, ибо для самих себя они живут полной жизнью, достойной воспевания и запоминания. Но все равно их жизнь — один-единственный весенний денек, а для людей они — просто мошки, зудящие над ухом.
Изгнанник стоял перед Каменным Народом, а Дочь Короля танцевала.
Слова потекли из него сами. Поэт раздулся, уже готовый взорваться, в нем вскипал прилив, гигантская волна слов и воспоминаний, легенд и славных гимнов. Он попробовал передать им всю трагическую историю мира, все бедствия человечества с начала времен…
Успел произнести он от силы две фразы — а потом тьма обрушилась ему на голову, грохоча.
— Так вы остаетесь, господин? Я бы вам советовал в такую ночь, как сегодня, — сказал трактирщик. — Быть может, вам угодно угоститься хлебом и сыром из ящика под стойкой. Угощайтесь…
— Надолго я не задержусь, — резко ответил Изгнанник, постукав по краю стола сначала пером, затем — запечатанным посланием.
Он подошел к двери, и при лунном свете, пока они ползли вверх по склону, Секенре сказал ему:
— Расскажи им о своей Ошибке, о своем Преступлении, своем Грехе или как там ты его называешь. Ты должен им об этом рассказать.
— Не могу. Я дал слово.
— Очень хорошо. Тогда — всё…
— Не могу…
— Вот именно.
Он молча стоял перед Каменным Народом.
И пришла тьма. В комнате таверны трактирщик громыхал кружками на подносе. Тень танцевала. Трактирщик сказал, что не станет запирать дверь, и пошутил: тут все равно нечего красть, кроме этих жалких кружек. А кроме того, кто осмелиться выйти наружу в такую непогодь?
Трактирщик вышел.
Секенре постукал запечатанным посланием по столу — но не раздраженно, а будто отстукивая ритм того, чего Изгнанник слышать не мог.
Тень мерцала.
Изгнанник заплакал:
— Моя Ошибка, мой Грех, мое Преступление… Ведь я спрашивал себя, как можно совершить преступление, живя среди преступников — а теперь спрашиваю себя, как вообще я мог думать, что это имеет какое-то значение, какое значение имеет мое слово чести для тех, кто о чести не имеет представления… Ошибка моя была некой гордыней. Великий Король отвел меня в сторону среди гробниц, под городом, где он правил мертвыми и мучил их, — и сказал мне: «Я вижу, в тебе живет возможность невинности, несмотря на все мои попытки совратить тебя. Она горит, подобно пламени свечи — вдали, во тьме, но горит негасимым пламенем, и я не могу его загасить. Это оскорбление непростительно. Убирайся с глаз моих долой! Я ссылаю тебя на самый край Земли! Вон!» Ибо в глубине глубин души своей он знал, что все люди на свете внутренне растленны, что зло — естественная тьма, кою свет человеческой добродетели — или невинности, или красоты — может рассеять лишь на краткий миг, да и то отбросив гигантские тени. А тени эти и есть Смерть, поскольку жуткие Титаны Теней есть тени, отброшенные богами и, в конечном итоге, — смерть самих богов. На том и стояло собственное волшебство Короля, в том и состоял источник его могущества и тирании. Видя свет в сердце своего придворного поэта, он боялся — и потом сослал его в изгнание. Поэтому истинный грех Изгнанника — в горделивой лжи: Изгнанник не мог признаться, даже самому себе, что он потерял этот свет из виду много лет назад, если вообще когда-то видел его.
— Ты будто говоришь о ком-то другом, — заметил Секенре.
— Это и есть кто-то другой. Я — ничто. Мне нечего сказать Каменному Народу. Я не смогу заставить их плакать. Всем и впредь будет на это глубоко наплевать.
— Значит, ты не сможешь спастись от них.
— Мне даже не хочется от них спасаться. Все это не имеет значения. Мне нечего сказать.
— Тогда встань перед ними и не говори ничего.
— Я уже пробовал.
— Нет, — произнес Секенре, постукивая пергаментом, но уже чуть медленнее. — То гордое молчание было сродни сотням томов. Оно было каким угодно — но не пустым. Теперь же встань пред Каменным Народом пустой, и пусть тебя заполнят их слезы.
— Зачем?
— Этого объяснить я не могу. Неужели обязательно должна быть какая-то причина?
— Нет, — ответил Изгнанник.
Они подошли к двери. Блистающий лунный свет затопил комнату, и комнаты больше не осталось, а они карабкались по жестким камням на пронизывающем ветру, и свете луны огромные черные орлы накинули на них своп тени, и снизились плавно, и подхватили обоих своими когтями: Изгнанника — за волосы, плащ и толстую одежду, Секенре — прямо за плечи, пронзив его плоть так, что по спине и бокам мальчишки заструилась кровь. Орлы вознесли их до самых вершин, что жили своей жизнью, а Каменный Народ меж тем исполнял свой величественный танец. Орлы отпустили их, Изгнанник и колдун рухнули вниз. Дочь Каменного Короля вытянула руки и поймала их в ладони, где до краев плескался пламенем лунный свет. И прошептала им. Она шепнула им единственное тайное слово, что Каменный Народ произносит целую вечность, — оно и составляет всю их речь, но даже боги никогда не слышали его. Для Изгнанника же, которому все безразлично, то было просто слово. И Дочь Каменного Короля несла их в ладонях, шагая по земле или облакам, или, быть может, танцуя по горным вершинам, с одной на другую, пока не упокоила их на каком-то берегу. Звезды на нем мерцали пеной шелестящего прибоя, а неисчислимые эпохи миновали в несколько мгновений, и горы мира вздымались и опадали, и плескались об их ступни, как волны океана.