Выбрать главу

Существо, что говорило чуждым, но всё-таки смутно знакомым гласом, отчего-то не пугало, вызывая необъяснимое доверие. Быть может, он попросту слишком привык, что Леко прежде общался с ним исключительно так — шелестом, мыслями и образами, рождающимися посреди разума, быстро переоформляющего все насланные картинки да эмоции в доступные слова.

Голос велел идти, и Валет, согласный с ним сердцем, шёл.

Одно из кресел, ударив оземь двумя передними ножками, встрепенулось, подпрыгнуло, будто прыткий горбатый конек. Вырвавшись из мягкого плена подушек да шкур, прискакало к мальчику, пустившись вокруг того в веселящийся одиночный пляс.

«Ты так устал, так устал! Так сядь! Сядь в меня, пожалуйста, сядь!» — просило уютное провалистое сиденье, обещая укрыть самым теплым пледом, обогреть, погрузить в сладкий сон ничем не омраченного новорожденного младенца. Просило так нежно, так ласково, что ноги невольно дрогнули и остановились, отказываясь нести упрямящегося хозяина дальше. Зачем нести, зачем куда-то идти, если можно заслуженно передохнуть после дороги? Хотя бы немножечко, хотя бы совсем капельку, лишь ненадолго прикрыть веки, отпустить напряжение, расслабить затекшие нагруженные мышцы…

«Тебе не нужны никакие мышцы, чтобы двигаться и идти, — молвил голос, на сей раз не сразу пробившийся сквозь завесу накрывающей дрёмы. — Усталость, которую ты веришь, что испытываешь — всего-навсего остаток твоей прошлой памяти. Ты устал душой, так и есть, но душа твоя не успокоится, пока не отыщет искомого!»

Валет от слов этих напрягся, передернулся, недоверчиво пошевелил рукой, затем — ногой…

И тут же ощутил, что голос вновь сказал ему правду — боль улетучилась, тело чувствовало себя бодрым, свежим, отдохнувшим, готовым, если понадобится, бежать всю ночь напролет без сомнений и хвори.

«Не ведись на её обман, — шептал набирающий силу голос. — Ни она, ни та оболочка, в которую ты заключен, не будут честными с тобой. Доверяй лишь своей душе».

Валет, приопустив веки, мысленно поблагодарил, кивнул. Душа его, бьющаяся в тесной грудине запертой пичугой, постепенно отращивающей когти да крылья грифона, и в самом деле яростно кричала, стремясь разорвать ненавистную решетку.

Кресло по-прежнему вилось вокруг, манило соблазном, подталкивало под колени обитым бархатом умасливающим седалищем, и Валет, не успев осознать собственных чувств, взбесился.

Проклятая старая карга! Она не считала его достойным даже того, чтобы показаться на глаза! Использовала мелкую ворожбу, вещала сладкой медовостью, без слов уговаривала польститься на собственную погибель и, что страшнее, погибель Тая!

Омерзительная ненавистная уродина…

— Прекращай это! — взбеленившись, взревел он не своим голосом, полнящимся плещущейся грубой злобы. После чего, игнорируя замявшееся в недоуменной нерешительности кресло, продрал себе ногтями ладони да с новой силой закричал, запрокинув голову к потолку: — Покажись мне! Перестань вести свои игры и просто покажись! Я не боюсь твоего колдовства и верну обратно Тая! Слышишь меня?!

Старая карга слышала, он знал, чувствовал это каждой частицей, каждым участочком обманного на самом деле тела.

Пусть она долго молчала, пусть продолжала таиться в невидимом темном углу, до последнего не воспринимая зарвавшегося детеныша всерьез, но слышать — слышала…

И в доказательство этого спустя всё и ничего ответила:

— Что же… как ни погляжу, ты храброе дитя… — голос, воющий лесными зимними пасмурками, пробирающий до морозного инея в останавливающей бег крови, лился сразу отовсюду и из ниоткуда одновременно. — Достаточно смышленое дитя… Но что можешь сделать ты, одинокий маленький мальчик, забравшись в чужой дом? Разве смеешь ты что-то просить? Разве не я должна требовать, чтобы ты немедленно убрался отсюда?

Голос, как и всё в этой комнате, одурманивал. Опиатом макового молочка попадал он в сердце, заставлял почти-почти поверить, устыдиться, испытать тысячу странных болезненных ощущений, позабыть обо всём, что было до этого верным и важным…

Валет чувствовал, как набирается новых сил и другой голос, тот, что умел слышать лишь он один. Голос этот негодовал, полосовал когтями перекусывающего привязь льва, больше всего на свете хотел нанести удар, пробить брешь в чужом вероломном чернокнижестве… Он мог сделать это уже с несколько раз, но всё не спешил, всё кружил возле кромки сознания посверкивающей молниями штормовой тучей.

«Хочет посмотреть, способен ли я на что-либо…» — сквозь пригибающий к полу гнёт осознал в конце концов мальчик, ощутив к обладателю голоса, где бы и кем бы тот ни был, напуганную, но искреннюю благодарность: сейчас никому нельзя было вмешиваться. Сейчас он должен был справиться сам. Ради Тая, ради милого прекрасного Тая, которого он подвел, оставив совсем-совсем одного…

— Нет… — при каждом звуке горло вспыхивало режущей пустынной болью, отзывающейся кровавым слезопадом по щекам. Только Валету, чья душа горела и полыхала гневом, было на это уже наплевать. — Я никуда не уйду! — стряхивая магию и мак, вскричал он, чувствуя, как спадает заодно и душащий натиск. — Никуда не денусь отсюда, пока ты не покажешься мне на глаза и не отпустишь Тая!

После этих слов наступила пронзительная звенящая тишина.

Краем глаза мальчик, не смеющий ни моргать, ни жмуриться, заметил, как кресло, поджав ножки, провинившимся псом уползло на прежнее место, заходясь волной причудливой вибрирующей дрожи. Два остальных кресла тоже сжались, сделались будто меньше, втянули подлокотники и спинки, постарались закрыться и спрятаться.

Красные шторы замерли, прекратили движение, плотно прилегли к стенам… И там же, под резким порывом ударившего ветра, взвились, сорвались, заметались полночными кровными привидениями, приходящими единожды в году в тыквенно-тринадцатый канун. Шторы пытались закрыть чересчур храброму ребенку глаза, ослепить, заплутать, задушить, затолкать куда-нибудь туда, откуда не отыщется ни выхода, ни надежды. Вокруг вместе с тем гремело, стучало, подкрадывалось, визжало…

Но самым страшным, самым пробирающим до костей было вовсе не это.

В царстве воплотившегося ночного кошмара, разбивая вдребезги незримые стёкла, рыча глотками жаждущих полакомиться болотных чудовищ, поднялась и разлетелась волна жуткого-жуткого смеха — тоненького и детского, каркающего и старческого, гулкого, как рокот подземного голема, кричащего, как тысячи людей, умирающих под клювами рухнувших с неба железных стервятников.

Краем слуха Валет различил шелест заколотившихся крыльев, клекот хриплых воронов, грудное колодезное дыхание, отбивающий чертову дюжину бам-бум-бом шестереночно-маятниковых часов…

Время кружилось, раскалывалось, останавливалось, крошилось, перекраивалось заново, подчиняясь прихотям вынырнувшей из подвального сна колдуньи. Алые занавески, ударившись оземь да впрямь перекувырнувшись стаей галдящих инкарнатных птиц, с шумом и лезвийным блеском в когтях взметнулись к потолку, рассевшись по выросшим из стен жердям.

Сотни налитых чумой киноварных глаз следили за малейшим движением, измазанные кровью клювы щелкали, переливались цинком да сталью в свете вспыхнувших факелами свечей…

«Не смей поддаваться!» — рявкнул в голове чуждый голос, и Валет, на миг упустивший из рук нить меняющегося настоящего, с недопустимым запозданием просек, что был здесь уже не один — за исключением красных птиц и его самого, в комнате находилось еще три существа.

Три чертовых существа, что, кряхтя да стеная на разные переголосья, извивающимися гусеницами пролезали наружу из кресел, вспарывая рассыпающие перья мертвые подушки.

Ровно три твари, копошащиеся, выгибающие бесформенные пухлые туловища, с каждым последующим ударом скрытых в тени часов теряющие обманчивую беспомощность.

Вот из месива слизи да острупелой мокрой плоти проклюнулись белые кости рук, прямо на глазах обрастающие жилами, мышцами, мясом и кожей. Вот водянистая масса с омерзительным хлюпаньем разорвалась пополам, а наружу, кривясь и корячась, стали выползать кости остальные, по примеру рук принявшиеся наращивать мясистое красно-белое, седое, тугое, дебелое, дряхлое…