Горбун никогда не понимал, почему уютный маленький домик с округлыми оконцами и такими же округлыми, похожими на бочку стенами носит подобное название, но в конце концов привык и перестал даже замечать небольшую отполированную именную табличку, покачивающуюся с ветром под самым крышным козырьком.
В доме с приходом сумерек сами собой загорались белые и желтые толстые свечи, мирно разгорался подкормленный поленьями очаг, весело и надежно похрустывал толчеными угольями златый огонь. Клюквенные бархатные шторы мягко ложились на окна и немного, самыми краями с одуванчики сотканных пушистых сосулек — на устланный коврами-шкурами пол. У камелька, выложенного из белых и розоватых продолговатых камушков, стояло глубокое кресло, столь точно повторяющее изгибы тела юного певца, что тот подолгу не мог отыскать в себе силы покинуть сладкие перья подушек и тепло покалывающего кожу шерстяного пледа.
Возле дальней стены, раскрашенной старым, чуть прохудившимся гобеленом, с которого улыбался плутовской улыбкой рябой странствующий арлекин, обычно хранилась бережно-любимая гитара, всегда готовая вспыхнуть ласкающей слух мелодией. В те редкие дни, когда за пустотой сердца Таю случалось позабыть драгоценную подругу в поле или у ручья, увитую влажной ночной росой, гитара сама возвращалась домой. Стоило открыть дверь, войти, сняв с ног расшитые аделаидовым узором сапоги, и глаза тут же выхватывали из оживших движущихся потемок натянутые струны да поблескивающий в ореоле пламени гриф.
Пугало Тая лишь одно — всякий раз после разлуки гитара становилась будто тяжелее. Сильнее давила она на спину, заставляя всё ниже и ниже сгибаться над землей, резала заострившимися струнами пальцы, выпивая остывающую алую кровь. Дрожа, рычала гортанным надломанным басом, подолгу не соглашаясь выдавить иного звука.
Дом Трех Старух, выслушивая обиды ревнивой красавицы, задувал в такие ночи свечи, распахивал настежь окна, окутывал горбатого менестреля жестоким сквозняком и тайным, едва различимым смехом, льющимся из заколоченных наспех погребов.
Как и Валет в доме с холма, Тай просто жил здесь, не чувствуя ни тепла, ни защищенности, что дарят порой милые сердцу стены. Дом, доставшийся ему, тоже был пустым, тоже хранил в себе слишком много секретов, тоже диктовал свои собственные беспрекословные правила, заставляя волей-неволей их соблюдать. И так же, как и Валет, Тай знал в этом доме лишь одну-единственную комнату: с креслом, клюквенными шторами, разведенным в очаге пламенем, деревянным столом и узкой скромной кроватью.
Остальные комнаты, чердак и погреба, спрятанные под тяжелым пластом каменного грунта, дерева и земли, мрели да бряцали за агулинным пологом и застарелыми железными замками; ни один из домов не собирался раскрывать пред пришлыми чужаками своих настоящих личин…
Не собирался до поры до времени.
Будто сама длань Создателя направляла путь Тая; неприметная стежка, избранная им, бесцельно вела сначала в горы, затем, сделав резкий поворот, побежала вниз, к реке. Еще позже, обогнув излучину, устремилась к вересковым холмам, где среди оливковых зарослей торопливо шныряли маленькие бородатые существа, всегда-то, как ни посмотри, скрывающиеся в нористых подземельях.
Множество раз из-за поворотов выползали десятки других дорог, множество раз, принюхиваясь друг к дружке, они сворачивались клубками хитрых змеек, но в итоге, сколько Тай в тайне от себя ни старался свернуть в иную сторону, тропа всё равно привела его к низенькому округлому домику.
В окнах как всегда дрожал желтый свет, калитка, едва слышно поскрипывая, приветливо отворилась, приглашая вечного гостя вовнутрь. Поднявшийся ветер с разгона ударил в стены, и в пересвисте его юноше на миг почудился разгневанный хрип вновь позабытой накануне гитары. Позабытой в тот самый миг, когда его грубые мозолистые пальцы, привычные к струнам, но не к ласке, с осторожностью коснулись нежной бледной кожи синеглазого Валета.
Прежде Тай всегда испытывал теплые чувства к своей подруге, превращающей нотные знаки в удивительные летучие сказки, но теперь, ежась возле сложенной из березовых бревнышек калитки, страшился зайти в комнату и увидеть ее. Злость, шипящая в инструменте, вливалась в его душу даже сквозь прочные каменные стены и тонущий в древесной зелени сад.
Прождав еще немного, потерянный издрогший Тай уже почти решился развернуться и уйти, убежать прочь, как вдруг перед глазами его вновь вспыхнула досадливая картинка: Валет, размыкая короткие объятия, уходит вместе с худощавой червленой собакой. Уходит, убегает, уносится беспечным октябрьским ветром, растворяясь в сгустившейся мгле. Уходит, оставляя его совсем одного.
Снова зашевелившийся в груди голос, столь незаметный, тихий и ненавязчивый, что можно было принять за шум крови или шепот задетых чувств, спросил, зачем ему нужен этот ветреный мальчишка, с легкостью предающий только-только обретенного друга.
Тай, морщась, попытался проигнорировать его.
Второй голос, хрустящий костьми в руках, спросил, почему Тай, птица певчая, боится дома, дарованного ему. Разве же гитара, щедрый подарок, настолько плоха? Разве же бросала она когда-либо заплутавшего во тьме юношу? Разве же не хранила в струнных душах сотни выброшенных из времени куплетов, тысячи древних слов, давно стертых из захворавшего мироздания? Разве же не грел неблагодарного юнца теплый огонь, разве же не окутывали тело его заботливые волны одеял после долгого изнурительного дня, когда он, бродя под бессердным солнцем, мог вдоволь играть, гулять, любоваться невиданными нигде и никем чудесами?
Растерянный, пристыженный, Тай опустил дрогнувшую ладонь на дверцу калитки, делая навстречу хмурому дому неровный шаг.
Третий голос, ворвавшийся вместе с кровью в самую голову, оплел изнутри глаза, вселяясь в них, крадя не причитающееся чистое зрение. Этот голос — безголосый, но самый громкий — не говорил. Обернувшись переиначивающей черной радужкой, укравшей свет в угасших зрачках, он показывал.
Показывал Валета, надрывающего от смеха живот. Показывал рыжую собаку, разлегшуюся у ног мальчишки и рассказывающую, какой же этот уродливый горбун дурак, что поверил намеренно поддевающим россказням! Показывал лица других прекрасных юношей, осененных зарей белых крыл, что, паря под высокими небесными потолками, роняя отливающие серебром перья, смеялись вместе с Валетом и псом трезвонкими весенними ручейками.
«Какой же глупец этот горбун!» — пели одни.
«Насколько легко его провести!» — кричали другие.
«Вот будет умора, если он на самом деле придет к черной пропасти — она же его засосет и даже горстки пыли не оставит! — стуча ногами по полу, сквозь слезы веселья хмыкал Валет. — Надо же такое придумать, Леко!»
Червленый пес, растягивая в ухмылке клыкастую пасть, ластился к коленям мальчишки, гортанно рыча:
«Я всё ради тебя сделаю, милый мой Валет».
Проигранное и переигранное видение, взорвавшись пыльцой с крыльев озимой фейной моли, иглами вонзилось в тело, растянув кожу да заиграв на той хохочущий граммофонный вальс.
Ноги Тая подкосились, подогнулись, пальцы, сведенные судорогой, намертво впились ногтями в ладонь. Оглушенный, ослепленный, видящий повсюду лица обманувших и растоптавших недругов, он твердо, порывисто шагнул навстречу дому Трех Старух.
Насланная злость закручивалась спиралью подводных раковин, бурлила, переливаясь, в крови, выплескивалась наружу раздробленными вскриками, жалкими всхлипами, едва сдерживаемым рыданием, зашитым в полоску кровянисто поджатого рта…
Спустя несколько шагов по мокрой высокой траве, кажущейся Таю не зеленой, а ядовито-красной, с трясущихся губ юноши слетели первые проклинающие слова.
Сейчас, под понукающим картавым весельем запертых в погребе ведьм, он ненавидел лживого мальчишку с холодными синими глазами. Ненавидел с такой силой, что старуший дом, напиваясь, рос, кряхтел, ломал все цепи и оковы, сковывающие темные уголки наговоренными ржавыми петлицами.
Ненавидел так люто, что самый опасный, самый страшный и самый древний замок, разломившись пополам, с глухим звоном обрушился, рассыпавшись о взрытый пол…