В гуще кроны не разберешь, где кончается один и начинается другой, — столько их, переплетенных и перепутанных, в том числе давно срезанных, от которых остались одни сучки. Ибо ничто на свете не отсекается полностью и окончательно. Секатор создает необходимую видимость порядка, но улучшений не приносит. Чем дальше от ствола, тем веточки мельче и тоньше, тем их больше. Больше всего побегов будущего года, маленьких и тонких настолько, что они вовсе невидимы. Неукротимый хаос дерева не позволяет постичь логику работы механизма. Однако стоит понять, как работает механизм, и дерево превращается в примитивную конструкцию из древесины и коры, тривиальную схему круговорота воды.
Всем известно, что «дерево» и «машина» — не более чем слова; произнесший юс на мгновение притормаживает движение мира в своей голове. Итак, наряду с раздражением, то и дело возникает искушение упорядочить движение мира в умах тех, кто слишком его упрощает или чрезмерно усложняет. Но устраненные представления оставляют после себя шрамы и ненависть. Даже если забить все тюрьмы теми, кто полагает, будто мир подобен дереву, или их оппонентами, утверждающими, что он подобен машине, если даже расстрелять их и похоронить в общих могилах — узники и особенно мертвецы укрепятся в своих убеждениях, еще более упрямясь и сопротивляясь компромиссам, чем когда-либо. Ибо ничто на свете — даже представления — нельзя уничтожить полностью и окончательно.
Поскольку ничего нельзя упразднить и устранить, в пределах названия еще существует город котлованов, населенный мужчинами в резиновых сапогах и кепках в «елочку» и женщинами в косынках, место, в котором начиналась эта история. Там все по-прежнему, ни один дом не достроен, ни одни закопченные развалины не разобраны. Огромная воронка, результат взрыва, в грохоте которого родился город, не засыпана. Она напоминает о вспышке, в свое время залившей светом обитателей доходных домов, владельцев сервантов с фарфоровой посудой, секретеров и оттоманок. Освещенные этим заревом, они сгорели вместе со своей мебелью или провалились под землю — вытянувшись в струнку и торжественно скрестив на груди руки. Так что эта воронка все еще зияет там, глубокая, словно кратер вулкана, а в ней булькает вонючее и кровавое месиво: мелькают грязные бинты, детские коляски, разрозненные ботинки, мятые шляпы, ржавый железный лом, растоптанные очки. В воздухе же, подобно вулканической пыли, носится пух из распоротых подушек.
Люди в резиновых сапогах схожи, словно сделаны по одному трафарету. Руки да ноги, носы, уши да глаза. Казалось, стоя в строю, они должны видеть одни и те же вещи. Но они едва на них взглянули. Каждый смотрел в свою сторону: на воспоминания, делиться которыми не спешил, на сцены, происходящие всегда на первом плане, на случайном фоне строительных лесов. Дети фигур, восседающих на гнутых стульях фотоателье или стоящих на фоне деревьев цвета сепии, в самых разных нарядах и головных уборах: круглых суконных картузах с клеенчатыми козырьками, фуражках с кокардами и беретах, и даже котелках и панамах. Потомки этих образов унаследовали не только элементы словесного портрета, но и — подобно неоплаченному векселю — непостоянство форм. Превращенные из детей во взрослых и сами также отданные на откуп чужим воспоминаниям, они хранили в памяти несуществующие адреса и интерьеры, волокли здания, площади, утицы, не будучи в силах с ними расстаться. При себе имели только самое необходимое: часы, чемодан, складной нож, примус, шарф да фото дам в шляпах с вуалями.
Одно из важнейших различий между городом котлованов и городом из воспоминаний заключалось в том, что большинства фигур с фотографий уже не было. Их глаза, сероватые или коричневатые, чуть наивно глядевшие из-под вуалей весенним днем или всеми позабытым летним утром, не могли увидеть ни котлованов, ни людей в резиновых сапогах, что носили в карманах их обгоревшие снимки. Неизвестно, что сталось с любовью, согревавшей взгляд цвета сепии. Обратилась ли она, охваченная пламенем, в прах, словно фарфоровая чашка, или вознеслась вместе с дымом к небу.
Взгляды, интерьеры и вещи стирались в памяти по мере того, как наблюдатели свыкались с новыми картинками. Некоторые предметы, закопченные, но уцелевшие, подбирали прямо среди руин. Свидетели перемен были убеждены, что знают, откуда те взялись. Они считали — из города сервантов, где их в свое время видели. Они догадывались, что вещи каким-то образом выбрались через упомянутую воронку, быть может выплеснувшись со щебенкой и пеплом, точно лава. Если это правда, то именно так попала из города сервантов в город котлованов едва ли одна из каждой тысячи пишущих машинок, одна из каждых пятидесяти тысяч фарфоровых чашек. Где остальные тысячи пишущих машинок и фарфоровых чашек? Так вот, их не было уже нигде: ни на земле, ни под землей, ни в воздухе.