За ним прячется еще один задник, тот, которому соответствуют широкополые шляпы с искусственными фруктами: город двуязычных вывесок, сверкающий грязью и лужами, пахнущий затхлостью, животными и кровью. Это на его фоне поднимается вечный туман и движется процессия с крестами и хоругвями, всадники в меховых шапках взмахивают саблями, воровская рука выуживает из чужого кармана бумажник, в воздухе застывает свист пули и слышится ржание взвившихся на дыбы коней. После дождя мальчуганы, внебрачные сыновья кухарок и пожарных, пускают бумажные кораблики по вспененным водам водосточных канав. На каждом берегу реки — по вокзалу, и каждый из них плетет свою собственную железнодорожную сеть. Невозможно представить себе соединяющую их прямую. Единственным связующим звеном оказывается конка, курсирующая по городу — от вокзала к вокзалу, через мост.
Город этот выстроен из двоякого рода представлений, навязанных двумя железнодорожными сетями. Одна тянется к Москве и Петербургу, другая — к Парижу и Лозанне. Удерживаемые заставами, они тем не менее оплетают мир своей сетью и с каждым годом расползаются все дальше, обрастая паровозными депо, железнодорожными складами и провинциальными гарнизонами, где можно растратить полковую кассу, а после пальнуть себе в висок.
Обитают в этом городе барочники, ищущие утешения в шинке на углу, и конторские служащие в изношенных сюртуках, бледнеющие под начальственным взглядом и прозябающие в учреждениях, где самые теплые места навечно заняты бодрыми старичками да циничными молодыми щеголями; бородатые евреи в ермолках, кузнецы и плотники с грозящих обанкротиться мануфактур, инженеры-мифоманы, чахоточные поэты, утратившие вдохновение. Мимо них следуют экипажи надменных генералов в белых мундирах с золотыми галунами, верховые лошади веселых поручиков, отделенных от матерей и сестер сотнями верст, сомневающихся в реальности грязи под ногами — ведь место это столь случайно, что очевиден тут один только гарнизон.
В ограниченном заставами пространстве тесновато. Путь из конца в конец занимает полчаса, а по слякоти — три четверти часа; пока добредешь, утратишь последние иллюзии. Кое-кто из жителей этого города, которым обрыдли его тесные границы, попытался сложить голову в пламени или в снегах. Иные, не менее измученные, сочли, что жизнь тут сродни долгу, а смерть подобна уходу в отставку. И те, и другие, с рождения и до самой смерти, протягивая руку, встречали пустоту, делая шаг, натыкались на стену. Первые погибали так, как хотели — в снегах или в пламени. Вторые умирали с пиявками за ушами, в непроветренных комнатах, где тумбочки в изголовье заставлены склянками с горькими микстурами. Но смерть не могла излечить их боль.
И тех, и других ждал в итоге гроб. Гроб распадался в прах глубоко под землей, а боль оставалась на поверхности: в душных спальнях, в шинке на углу, в диванах, на которых они сиживали, в ящиках столов, где хранились их письма. Наконец наступал день, когда диваны пускали на дрова, шальной снаряд освобождал письма из плена ящиков, обращалась в пепел бумага, лопались оконные стекла, разлетались дверные косяки и кафельные печи. Но и это не могло исцелить боль. Ведь боль не принадлежит тому, кто ее испытывает, скорее она сама ему хозяйка. Она завладевает очередными ремесленниками, чиновниками, поэтами, всякий интерьер наполняя до самого потолка.
Многие пробовали ускользнуть от нее, потихоньку воспользовавшись тем, что во всякой непроветренной комнате имеются широкие равнины, над которыми плывут гигантские тучи, и бесконечные тракты, по которым мчатся конные упряжки, развозящие документы с двуглавым орлом на печатях. Некоторые жители этого города тосковали по пространству так сильно, что бросали его раз и навсегда. Их засасывала пустота бескрайних полей, которые не могли обойтись без железнодорожных путей, разраставшихся год за годом, станция за станцией, вплоть до самого конца, где выяснялось, что обратной дороги нет. Они принимались блуждать по Петербургу, в золоченых рамах, огромному, где зимой блестящий лак, бывает, по двадцать часов кряду тонет в густом сумраке. И по Москве с ее деревянными тротуарами, не то настоящей, не то выстроенной из блестящих кубиков. Они добирались даже до Тулы, высокой, с латунным краником, из которого льется кипяток, а также в Омск и Томск, где летом сплавляют лес, а зимой все смерзается в камень. И в Астрахань — этот склад льда и шкур, где икру едят ложками, а шампанское пьют прямо из бутылки. Под ногами иных заплутавших путников где-то на границе степи и моря разверзлась темная бездна под названием Одесса, запруженная моряками, бандитами, офицерами и роковыми женщинами, безнадежно захлестываемая волнами эпидемии, навеки оглушенная эхом выстрелов. Иные не останавливались до самого Баку, где кровь течет по улицам, как дождевая вода, до Хабаровска, где лежат на белом снегу белые солдаты без сапог. Или до Владивостока, этой конечной остановки мира, на подступах к которой железнодорожные пути, дотоле стремглав мчавшиеся по идеальной прямой, выводят первый виток спирали. Следующий упирается в Харбин, где в сугробах утопают китайцы в фетровых сапогах. Прочие находятся уже за пределами видимости — только держись на поворотах. Спасенные и пропавшие люди, которых увлекли вихри, попадали вовнутрь памяти и принимали облик чьих-то воспоминаний, бесконечно повторяя свои прежние жесты. Моложе, чем были в юности, глядели они с тумбочек глазами, еще не видевшими ни пространства, ни огня.