Зеркала по размеру почти не уступали стенам, на которых висели — друг против друга, бесконечно умножая отражения. Километры паркета убегали вглубь зеркальных пространств, в этот беспредельный мир, отделенный от нашего стеклянной поверхностью. В каждом зеркале неутомимо трудились бесчисленные уборщицы, месяц напролет с утра до вечера натиравшие полы, и не успевали они закончить, как пора было начинать все сначала.
С первого этажа на последний мчались лифты — стремительные, точно снаряды; обслуживали их сидевшие на золотых табуретках лифтерши в форме с серебряными пуговицами. С головокружительной высоты трамваи внизу казались спичечными коробками, люди — муравьями, а собак и голубей вовсе не было видно. Тот мир, в котором все было таким крошечным, граничил с вечно затворенными окнами верхних этажей и лишь оттуда открывался взгляду. Попасть на миниатюрную площадь, по которой проезжает миниатюрный трамвай, непросто. Пришлось бы сперва выбить стекло, высунуться наружу, и уж когда ветер засвистит в ушах, в последний раз задуматься, к тому ли ты стремился. Ведь в мире, где все такое маленькое, можно только умереть.
Достигавшее облаков здание в иные морозные дни напоминало стеклянную гору, увенчанную льдисто поблескивающим шпилем. В дни туманные оно преподносило прохожим сюрпризы: вынырнет вдруг из белизны и на мгновение покажется совсем рядом — огромное-преогромное, а затем столь же стремительно исчезнет. Хотя дворец постарались не загораживать другими постройками, изменчивая погода и освещение не всегда позволяли увидеть его во всей красе. Однако именно дворец был сердцем города. Вечером, когда там никого уже не оставалось, его закрывали на ключ, отсоединяя таким образом сердце от остального организма. Быть может, по ночам сердце городу и не требовалось. Ибо что такое сердце для механизма, если не главный насос и центральный вентиль, точка, где регулируется напор потоков обязательного и необязательного? Казалось, что в уснувшем городе потоки останавливаются и всякое движение прекращается.
В тот час, когда расположенный в центре дворец запирали на ключ, с его высот можно было бы наблюдать россыпи пятнадцативаттных лампочек. В их тусклом свете были бы видны старательно, точно в кукольных домиках, расставленные и выкрашенные масляной краской буфеты, сероватое белье на протянутых под самым потолком веревках, ржавые потеки на стенах, свертки в промасленной бумаге, банки с огурцами, упрятанные от любопытных соседских взглядов за занавесочками на гвоздиках, закрывавшими нижнюю половину окна. Но прежде всего были бы видны, сквозь клубы пара, вырывавшиеся из чайников, небритые мужчины в майках и женщины в халатах. Что же это за люди, откуда взялись? Присмотрись кто-нибудь повнимательнее, может, и распознал бы их. Но верхний этаж, с которого открывался столь широкий и детальный вид, остался необитаем.
Зодчие там не жили. Пренебрегающие повседневностью, они обходились без чайников, без буфетов, без занавесочек, не нуждались в веревках для сушки белья. Скорее всего, они не жили нигде. Или, вернее, жили повсюду, но так, как живет в концертном зале музыка, заполняющая своим существованием все пространство. Это они светили внутри электрических лампочек, они шуршали в знаменах, и в часах тикали тоже они. Развешанные на стенах и внимательно глядевшие сквозь оправленное в рамки стекло, они ежедневно силой своего взгляда отталкивали от города антигород. Под их взорами уборщицы убирали, чиновники раскладывали документы, механики чистили и смазывали станки. Именно ради этого поднимались каждый день с постели и натягивали полагающуюся одежду механики, чиновники, уборщицы и все прочие. Ради этого обшивали их швеи, пекли булки пекари, вели трамваи вагоновожатые, возводили дома каменщики. А дети всех этих людей ради этого учились в детском саду завязывать и развязывать шнурки, ради этого ели, размахивая ложками, молочную кашу, чтобы поскорее вырасти и крепить ряды тех, кто поддерживает порядок.