— Понял? — спросил он почти весело. — Всосал, да?
В кабинете уже темнело, и Смирнов, весь дрожа, включил свет.
— Чего это ты такой довольный, Леша? — спросил он, призвав на помощь всю свою насмешливость. Но Рогачев уже опять смотрел в парту.
Свет придал Смирнову уверенности. Никто ему тут ничего не сделает, и его кое-чему учили.
— Леш, — сказал он тихо. Сейчас надо было говорить очень тихо, надо было пугать, давить. — А где Маша Разумова?
Он попал и сразу это почувствовал. Рогачев поднял глаза, тут же опустил голову и как-то сжался.
— Это вы ее? — нажал Смирнов.
— Что мы ее?
— Ты знаешь что.
— Я-то знаю, — сказал Рогачев. — А вы не знаете.
Смирнов действительно не знал, и атака его, кажется, захлебнулась. Маша Разумова пропала на три дня. Три дня купеческая дочь Наташа пропадала. Потом нашлась, сидела утром в школьном дворе, вся сжавшись, скукожившись, — откуда пришла, неясно, была метель, замела следы, и никто не знал, сколько она так просидела. Отвечала на все расспросы, что была у подруги. У какой подруги? У такой. Была очень бледна, под глазами жуткие синяки, какие бывают не просто от бессонницы, а от травмы; мало что видел Смирнов страшней ее лица и дал слабину — не стал расспрашивать, хотя этому тоже учили. Дома ее сильно отлупили, утром отец сам повел ее в школу, она вдруг на светофоре вырвалась, побежала, и поминай как звали. Весь город подняли на уши, искали везде, да куда там. Отец даже не запил, сидел, глядя в стену и периодически ударяясь об нее лбом.
— Но это воля? — спросил Смирнов.
— Ее воля, а то, — сказал Рогачев и опять отвратительно усмехнулся.
— Рогачев, — сказал историк очень решительно. По идее сейчас его следовало взять за подбородок, взять решительно, с силой, чтобы он почувствовал: игрушки кончились, этот учитель правил не соблюдает и может с ним сделать все. Но Смирнов этого не сделал, потому что тоже чувствовал: правила кончились, и если Рогачев сейчас сдерживается, то надолго его не хватит. Их тоже чему-то учили, пусть не с сентября, пусть декан, как всегда, поторопился, но с ноября точно началось что-то нехорошее, школу прогуливали в открытую, многие не ночевали дома, и родители не знали, что думать. Это было не пьянство, не спайсы, от этого волосы шевелились на голове.
— Рогачев, она там же, где Ашкерова? — спросил Смирнов очень твердо.
— Ашкерова? — переспросил Рогачев. На этот раз, кажется, он удивился искренне. — Чево Ашкерова? Она с шофером уехала.
— С каким шофером?
— С дальнобойщиком. Ашкерова всегда тронутая была. Нет, Петрович, Маша Разумова не там. Маша Разумова там, где никакой шофер не доедет.
— Она жива?
— Она так жива, как никакая Ашкерова не жива. Можно сказать, живее всех живых. Я даже думаю, Петрович, что хорошо бы вы были так живы, как Маша Разумова.
Это что же, она у них теперь вроде хлыстовской богородицы? Взята в общину? Жена главного растлителя? Но все это было мимо, он сам понимал.
— Леша. А меня могут взять в волю? Посмотри, я тебя взял в кружок. У тебя началась приличная жизнь. Ты в авторитете был. Можешь ты сделать, чтобы я попал в волю? Хоть раз? Хоть, не знаю, постоять на поезда посмотреть?
— Смотрите, что ж, — пожал плечами Рогачев. — Только мы не там смотрим. Не на том мосту.
— А на каком?
— Да на любом. Ну посмотрите вы, — сказал он равнодушно. — Ну сходите. А дальше?
— Как скажете. Но мне хочется понять.
— Не надо вам понимать, — сказал Рогачев. — Тут не понимать надо. Вот вы историк, да? Вы думаете, тут история. А тут никакая не история, была и нет, все. Тут нечего историку понимать. Если б вы были вольник, тогда пожалуйста. — И он усмехнулся вовсе уже нехорошо.
— Что значит вольник?
— Ничего не значит. Это я сейчас придумал. История — историк, воля — вольник. Пойду я, пора мне, Петрович.