К утру курильщика овевает ветерком из распахнутой квартирным вором форточки, он вытягивается на кровати, словно отдыхающий Прокруст, и блаженно вздыхает. Курильщику снится, что прямо из его рта, из глубины души и цепляя корнями сердце, — растет чистое и свежее дерево. Оно роняет листья, как слезы, и освещает лицо курильщика естественным кислородом.
И в буйной листве его тяжелыми гроздьями висят сливочно–белые табачные фильтры…
КАЛЕКА ГУЛЯЕТ — ЩЕПКИ ЛЕТЯТ
Чистота переживаний обратно пропорциональна их частоте. Все стирается от долгого употребления, даже грех становится почти добродетелью… Это–то и плохо: каяться не тянет.
А я вот нынче хочу покаяться, поскольку совершил нечто. На днях в чужой мир на полчаса контрабандою въехал.
У пожилой родственницы ноги болят, она всю жизнь на ногах проработала, вот они и болят. И вот несем мы ей трость, купили в аптеке. Гладкая такая палка, коричневая, с черным резиновым набалдашником и черной же рукояткой. Просто нести ее в руках — как–то глупо, и стал я этой тросточкой поигрывать, по асфальту стукать, да и решил хромым себя вообразить, калекой то есть, тем более по росту палка пришлась.
Идем. Я прихрамываю — и на тросточку, на тросточку опираюсь. Воробьиная какая–то походочка, смешная и жалкая. И начинаю взгляды прохожих на себе ловить. «Вот, — думаю, — ходил нормально, никто не замечал, внимания не обращал, невидимый я для них был, для остальных, здоровых этих…» Шаг–шажок, прыг–скок… А тут автобус нужный к остановке подкатывает, мы — бегом к нему, я — на трех ногах… В салоне же кондуктор балагурит:
— Покупайте билеты у меня, пока дешевые, а то у контролеров на остановке — по десять тысяч… Я «зайцев» насквозь вижу, они, как зайдут — сразу отворачиваются…
Освоились они, однако, поначалу–то робкие были, теперь же — хоть кондукторский фольклор записывай.
— Зайчики, на следующей остановке выходим…
Это — гопничкам джинсовым, моим ближайшим соседям. Гопнички, как положено, едят семечки, и сидит между ними, как лилия в крапиве, хорошенькая девочка с прилипшей к розовой губе черной кожурой. Глаза ее встречаются с моими — и вдруг она краснеет, бедненькая, и вспархивает:
— Садитесь, пожалуйста…
Что удивительно и трогательно: мальчики молча расступаются, дескать, садись, инвалид, чего там…
Сижу на мягком, запыхавшийся, краска в лицо ударила, не знаю, куда треклятую палку девать. «Ну что, кто ты теперь, придурок? — спрашиваю себя. — Жертва автокатастрофы? Ветеран Афганистана или Чечни? Урожденный урод, пальцем деланный?» Плохо все обернулось, заигрался…
Не то, что стыдно: если вы это так поняли, то поняли неправильно. Я именно попал в чужой мир, не заслуженный мною и не заслуживающий меня. Я был таким же, как все, и вдруг стал отщепенцем, единственным против всех: и, не имея к тому оснований — реально — ровно никаких, я на несколько минут очень сильно невзлюбил прочих, здоровых, людей, в том числе и злосчастную бандитскую принцессу, освободившую мне место. «Да посмотри же на меня внимательней! — хотелось мне сказать — у меня же нога хромая, а не другое что–нибудь! Упрись ты со своей жалостью!»
Будь я настоящим хромым — хотел бы, чтобы мне уступили место? Да, но — как само собой разумеющееся, без сочувствующих гримас, без этих глазенок жалеющих: «Такой молодой…» Черт, люди пьют чужое страдание такими глазами…
Автобус вильнул толстым задом и выбросил меня на остановке. Приятели, весь путь проторчавшие на передней площадке, подошли и поздравили с актерским мастерством, и мы распрощались — трость осталась у них, а я отправился дальше, у меня была назначена встреча «под варежкой». Стою я там, курю и вижу: ковыляет в мою сторону какая–то тетка с палкой, и косит ее вполне природно, голова криво сидит. То есть калека настоящая, не чета мне. Ну, ковыляет, мне–то что. Вдруг тетка, передвигавшаяся довольно бодро, метрах в трех тормозит и начинает на меня пристально смотреть. И мне это почему–то чрезвычайно неприятно, до тошноты. Уличить хочет? Да нет, видеть она не могла, как я из себя инвалида корчил. И в чем, собственно, уличать? В том, что я, подонок такой, прикинулся больным, будучи здоровым? Ну, шалость, никого же я под этим соусом не надул, не нагрел. А она, знай, прохаживается на воробьиный скок вправо–влево: шаг–шажок, шаг–шажок… Денег ей дать? Так я не подаю никогда, даже если просят, а уж без просьбы…