Отец, акцизный чиновник, драл мне уши за каждый рубль, бесполезно выброшенный врачам.
— Паршивец… — говорил он, — не хочешь учиться — будешь грузчиком!
Учился я плохо, шум в ушах мешал мне сосредоточиться. Цветы ненавидел лютой ненавистью, не упускал случая растоптать клумбу, помять розовые кусты. За это мне тоже влетало, меня считали дикарем, злым мальчишкой… Годам к тринадцати, однако, я привык к шуму, а потом перестал обращать на него внимание, стараясь ничем не отличаться от сверстников. Пустяками некогда было заниматься, началась революция, гражданская война. Работал я грузчиком, отец оказался прав, и слесарем на заводе, и лаборантом в исследовательском институте. Учился заочно, к пятидесяти годам закончил политехнический институт. Занимался изобретательством. До сих пор занимаюсь изобретательством. Звездофон, — Бельский кивнул на прибор, который держал в руках, — мое изобретение. Очки, — тронул рукой очки с двойными стеклами, — тоже мое изобретение.
— Что за очки? — спросил я.
— Видеть звездные передачи.
— На цветах?..
Бельский кивнул утвердительно.
— А мне можно… взглянуть? — спросил я, задерживая дыхание и волнуясь, как мальчик, которого впервые привели в цирк. — Неужели можно увидеть?..
То, что я слышал о приборе, который Бельский называл звездофоном, могло быть мистификацией, а звездофон — транзистором. В музыке я разбираюсь неважно, мало ли какую передачу, какой разговор мог принять транзистор. Рассказу Бельского можно верить, можно не верить, говорил он о вещах фантастических. Сколько фантастики печатается в журналах! Может, он где-то прочел о звездах и о цветах и выдает за свое. Но если можно увидеть — это другое дело. Зрение не обманет.
Я ухватился за эту мысль, как утопающий за соломинку, мне хотелось, чтобы все, о чем рассказал Вольский, не было мистификацией.
— Можно?.. — спрашивал я.
Бельский снял очки, для этого ему пришлось снять и опять надеть шляпу.
— Можно, — сказал он, — не всегда. Но у нас счастливое совпадение. Видите этот луг? — показал он на лужок, желтый от лютиков. — Эти ромашки?
На краю луга, там, где было посуше, белой простыней стелились ромашки. — Это все равно что телевизион ный экран, — говорил Бельский. — Каждый цветок принимает частицу изображения. Если цветов много и они растут сплошь, можно увидеть изображение. — Борис Андреевич подал мне очки.
Я взял у него очки, поднялся с камня и пошел к поляне, желтеющей лютиками.
— Не подходите близко, — предупредил Бельский. — Передачи, как и по телевизору, надо смотреть на расстоянии.
Я остановился и надел очки.
Я увидел город. Далекий город в тумане — как смутный эскиз, как мираж над пустыней. Я видел очертания зданий, кварталы, будто находился над городом на холме или на башне. Я видел улицы, парки. Город жил — что-то по улицам двигалось, перемещалось, может быть, машины, может, толпы людей. Город был огромен, дальние его окраины тонули в перспективе, словно в пыльной дымке. Движение было на виадуках над. улицами, на аллеях парков и на крышах домов. Мне казалось, я слышу шум города: стук колес, гул моторов. Чем больше я вглядывался, тем больше деталей обнаруживал: вот круглое здание, может быть, цирк, вот овальное — ипподром или стадион. Вот блещет бассейн… Что-то поднялось над городом-треугольник, летающее крыло, вот еще одно и еще. Пунктирная линия летящих предметов двигалась над домами, над площадями, первые из них уже скрылись за горизонтом.
Я снял очки и спросил:
— Что это?
Бельский пожал плечами:
— В Галактике сто миллиардов звезд…
Я опять надел очки и взглянул на край поляны, белевший ромашками. Теперь я увидел океан и огромной дугой над его поверхностью мост. Дуга обрывалась там, где кончались ромашки, и мост казался повисшим в синеве воздуха и воды. Мост был металлический, легкий, ажурный и совершенно пустой. Тщетно вглядывался я в белевшую полосу шоссе, проложенного посередине моста, дорога была пустынна.
— Вижу мост, — сказал я.
— На мосту ничего? — спросил Бельский.
— Пусто.
— Вот и я, — сказал Бельский, — сколько ни смотрю на ромашки, никогда на мосту ничего не бывает.
Он прошел дальше и приблизил к ромашкам ми крофон своего прибора. Я услышал шум волн.
— Дыхание моря…
— Вслушайтесь, — посоветовал Бельский.
В плеске волн я различил тихий вкрадчивый шепот — фразы, периоды, строфы… А мост был пустым. В ушах звучало, шептало, будто океан был одушевленным и говорил сам с собою.
— Удивительно! — Я передал очки Борису Андреевичу.
Тот молча сложил их и сунул в карман.
— Удивительно! — повторил я. — Вы кому-нибудь рассказывали об этом? Взяли патент на изобретение?
Бельский взглянул на меня близорукими доверчивыми глазами — честное слово, мне нравился этот открытый, немного растерянный взгляд старика.
— Патента не взял, — заговорил он. — Я изобрел звездофон недавно. Езжу вот, слушаю. Осваиваю… улыбнулся он. Видимо, слово казалось ему прозаическим, неудобным. — Только что был в Казахстане, продолжал он, — слушал тюльпаны… А работаю над другой моделью — стереофоническим звездофоном. Закончу модель, подам заявку. Только… — опять улыбнулся Бельский, — боюсь одной вещи.
— Чего вы боитесь? — спросил я.
— Вдруг скажут, что это чепуха, отвлеченная тема?.. Ведь лютики и ромашки — обыкновенные сорняки.
Да, да, я видел, что он боится нечуткости, непонимания, боится, что его могут публично высмеять, как высмеивали в детстве и даже секли, возя бесполезно по докторам.
— Почему не заниматься отвлеченными темами? — между тем развивал он свою мысль. — Надо исследовать все. Опыт открытий не раз говорит нам об этом: и облака надо изучать, и грибы, и полет бабочек. Изучали плесень — открыли пенициллин, любовались стрекозиными крыльями — и нашли способ нейтрализовать разрушительное влияние флаттера…
Солнце опустилось за скалы. На поляне стало прохладнее, сумрачнее. Сумерки побежали по склонам, заполняя долину синим и фиолетовым светом. Мы с Бельским пошли по тропинке. iMoen мечтой было подержать в руках его удивительный звездофон. Мы уже спустились с горы наполовину, когда мне удалось завладеть прибором. Альпийский мак и рододендрон все еще были в моей руке.
Я поднес прибор к венчикам мака и опять услышал музыку — те же два голоса, высокий и низкий, которые, сливаясь, вели неземную мелодию. Казалось, от музыки исходил аромат, чуть горьковатый, как от миндаля, волнующий и печальный.
— Борис Андреевич, — обратился я к старику, — вам понятен язык передач?
— Музыка, — ответил он. — Чаще всего это музыка, а ее можно понять. Музыкой легко выразить ра дость, надежду, призыв, отчаяние. Все это есть в звездных мелодиях.
Бельский замолчал, замедлил шаги.
— Одного не могу понять, — сказал он, — о чем говорят тюльпаны?
— Почему тюльпаны? — спросил я.
— А вот послушайте. У меня есть запись… — Бельский достал из кармана картонную коробку, порылся в ней, вынул обрывок ленты. — Дайте-ка на минуту. Взял из моих рук звездофон. Щелчок — лента вставлена. — Слушайте.
Из динамика полился шелест, шепот, невыразимо далекий, таинственный. Казалось, это шорох дождя по крыше: можно было проследить всплески отдельных струй, звон капель. Но это не было ни то, ни другое. Звучал живой голос, и те же всплески можно было приравнять к вздохам и паузам между фразами. Проходили секунды, минуты, шепот не прекращался — так же звенели капли, слышались вздохи и шепот таинственной передачи.
— Это Мицар, — пояснил Бельский. — Двойная звезда в созвездии Большой Медведицы. Тюльпаны принимают Мицар…
Может быть, впервые за весь разговор с Бельским я почувствовал фантастичность встречи с этим удивительным человеком. До этого мое внимание было поглощено звездофоном, чудесами, которые показывал и о которых рассказывал Бельский. Откуда он, кто он, этот старик? Почему никто не знает о нем, о его открытии? Что он делает на горном курорте?.. Я обернулся к Бельскому: