Однажды они втроем тайком поехали на ту сторону в Пьяный бор за земляникой. На веслах был Перельцвейг. Оказалось, что он замечательный гребец. Лодка шла ровно и необычайно быстро. Она похвалила его мастерство, на что он процедил что-то, а Лека сказал с гордостью, что его друг в Петербурге имеет доступ в «Яхт-клаб» и участвует в соревнованиях по гребле.
В Пьяном бору они объелись крупной, как клубника, душистой, пропитанной горячим солнцем земляникой и пошли купаться. Лека все время хохотал как сумасшедший, а она испытывала какую-то необычную легкость. Казалось, стоит только оттолкнуться от песчаного берега — и она полетит над таинственной Камой туда, вдаль, за синие леса, где живут тептяри и бесермяне. И когда они разделись, чтоб искупаться, Перельцвейг предложил им снять исподнее и поиграть в папу-маму, то есть просто полежать друг на друге. Он предложил это так весело и просто, что Лека от хохота упал на песок, Перельцвейг упал на него, они возились и боролись, а ей было весело, потом они перестали бороться и лежали тихо, Лека — уткнувшись лицом в песок, и это тоже было смешно, а потом, кажется, Перельцвейг лежал на ней. Вот и все, что сохранила память, и это мучило: действительно ли Перельцвейг лежал на ней и, если лежал, было ли что-нибудь меж ними?
Генрих, когда она рассказала ему эту историю, сказал, что от земляники нельзя опьянеть так, чтобы не помнить себя, но, по Фрейду, это называется вытеснением, поэтому она и не помнит, и тема быстро исчерпалась; она спросила, как он относится к учению Фрейда, с которым состоит в переписке, а он сказал, что между ними все время бегают кошки, но этот разговор произошел через много лет, тоже на песчаном берегу, и он спросил, кто лишил ее невинности, а она честно ответила «не знаю».
А в то лето, когда Лека разъезжал на велосипеде, ей очень важно было знать, девушка ли она или нет. Но что-то ей подсказывало, что и Леку напоминание об играх в Пьяном бору не сильно обрадует. Он никогда не говорил о Перельцвейге, будто того и не существовало.
Оказалось — существовал.
И на обратном пути из Петрограда ночью в вагоне Детка сказал:
— Ну что он убил этого шута и урода, так туда тому и дорога, но, похоже, что убил не по идеологии, а по другой причине.
— По какой?
— Никакая это не революционная месть, а месть за смерть друга, причем за друга особенного.
— Я тебя не понимаю, — сказала она, уже догадываясь.
— А что тут не понимать… Мой домовладелец Якунчиков все уговаривал меня изваять «Тоскующего юношу»… Я так понимаю, что этот Лека был Тоскующим юношей с гомосексуальными наклонностями, раз с Сергеем якшался. Тот не без греха. Иногда накрасится и напудрится.
— Ты тоже с ним якшаешься.
— Я — другое дело. Я, во-первых, не юноша, во-вторых, не тоскующий. А ты лучше вот что — расскажи мне о Кивезеттерах. Они тебе родня?
Всю ночь она рассказывала ему о своем детстве, о городе в садах, об извилистой таинственной Каме, о няньке-мещерячке, которая пугала ее тептерями и корка-муртами, которые подменивают детей на своих, корка-муртовских. Нянька пила чай с медом и и изюмом, а когда умерла, приехала ее родня и похоронили ее стоя.
— Откуда знаешь? Ты ведь была ребенком.
— Сестра сказала, она слышала, как папа и мама говорили об этом.
— А отчего твоя сестра умерла?
— От дифтерии. Однажды цыганка нагадала, что она скоро умрет, а я буду жить долго и счастливо.
— Так и будет.
— В этой стране?
— В этой или другой.
— Мы уедем?
— Когда-нибудь. Возможно. Как одевалась нянька?
— Я только помню на ней шапочку, расшитую бисером, монетками и пуговицами. Она давала мне ее надеть… У меня была шубка из голубых белок, папа привез из Вятки. Когда Кама замерзала, примерно в конце ноября, дядя Павел Андреевич Башенин катал нас на своих рысаках по реке. Он был очень красивый. Ходил в серой тройке и щедро жертвовал, его дача — деревянный модерн, лучший дом из всех, какие я видела в жизни. На Святки мы играли в игру пельсион. Ходили по соседям…
— Ты о Кивезеттерах хотела рассказать.
— У моей мамы есть две задушевные подруги, почти сестры. Одна Рогнеда, она из семьи ссыльных поляков, другую звали Лика. Лика была внучкой Дмитрия Григорьевича Ижболдина, купца, разбогатевшего на поставке сапог во время Крымской войны. В Сарапуле очень развито кожевенное производство. У меня с детства были изящные туфельки, сапожки, отсюда страсть к хорошей обуви.