— Nun… gibt es unter Ihnen irgendwelche bolschewistischen Terroristen, die den Tod des friedlichen deutschen Volkes wollen?
Николай прекрасно понял «большевистише террористен». Не поднимал глаза, чтобы не встретиться взглядом с другими подпольщиками и этим не выдать никого. Но в круг света лампы вышел худющий, как жердь, переводчик и хрипло по-вороньи повторил:
— Есть среди вас большевики-террористы, желающие смерти мирного немецкого народа?
В бараке повисло такое жуткое молчание, что стало слышно, как завыл ноябрьский ветер с речки: у-у-у… как собака по покойнику.
Эсэсовцы с автоматами на груди перевернули все нары в бараке. Согнали пинками даже самых больных, ослабевших и лежачих. И когда стали перетряхивать жидкие соломенные матрасы, Николай всё понял.
Им конец.
Ножи были спрятаны в матрасах.
Они опоздали…
Эсэсовцы кричали, напоровшись на острую заточку в матрасе и бросая её на пол. Туда же полетел топор, спрятанный в ветоши в углу, и лопатка…
Пленные шустро сбились в кучу в стены и невозможно стало понять, где чья лежанка. Подпольщики ещё пытались спастись.
— Чьё это место? — кричал рыхлый штурмбанфюрер, выпучив глаза и тыча пальцем в перчатке в пленных. — Чей матрас? Кто из вас тут спит?!
Толпа пленных только сжалась сильнее, пытаясь слиться с холодной стеной. Кто-то, изнемогая, закашлял и упал на колени. Его подняли и втащили обратно в ряды.
И тогда, как чёрт из табакерки, выскочил Гунька-переводчик. Он быстро поклонился штурмбанфюреру и, сложив ручонки на груди, заговорил, поглядывая на толпу:
— Hier sind sie, hier sind sie, mein Anführer! Я вам всех их покажу!..
Только тогда Николай очнулся от жуткого кошмара и, тяжело дыша, сел на кровати. И вдруг припомнил слова незнакомки из тридцать шестого года: «Не верь, не верь там никому! Среди них предатель! И нож…» Вот о чём она пыталась предупредить. Да предупредила не того Закусина!..
«Ты — не он», — сказала она, когда спасла его.
Ночь за ночью снилось Николаю длинное трёхэтажное здание, увешанное чёрно-красными нацистскими штандартами — будто кровь жертв стекали они под дождём по серым стенам фасада. Это было Стапо Карлсбада, полицейский участок, гадючье гнездо нацистов. На доске объявлений у входа темнели плохо пропечатанные лица удачливых беглецов и «юдише» пропаганда: уродливо намалёванный еврейский мальчик.
В гестапо допрашивали каждого. Тычками гнали в лифт с железными решётками, везли вниз, в подвал. А уже там, в камере для допросов, уже ждал гауптштурмфюрер со своими цепными псами…
— Говори, большевистская свинья! Кого хотел зарезать?
И удары, удары… в скулу. В живот. В колено.
В глазах темнеет от боли.
И ты кричишь.
И слышишь, как стонет кто-то за стеной. Гадаешь: кто? Семён Кучер? Федя Головашин? Ваня Кравченко?
И кажется, что не выдержишь больше. Станешь кричать про разговор в бане и три сотни винтовок. Какая теперь разница, раз всех убьют?
А потом вспоминаешь ребят, их разговоры про детей, про мам… и только кровь сплюнешь на грязный бетонный пол.
А кричать уже нет сил. Разве что стонать.
И палачи достают какие-то щипцы.
Заворачивают руку за спину.
И снова пытка.
И опять вопросы по кругу:
— Давай! Shaize! Мы всё знаем! Назови сообщников!
И об одном мечтаешь: потерять сознание. Не видеть ничего этого. Не чувствовать…
До камеры обратно чуть ли не волоком отволокли. Допросы весь день тянулись. К ночи камера заполнилась до отказа. Дышать стало нечем. Все дремали сидя, скорчившись: не было места, чтоб лечь. А от переполненного нужника тошнотворно несло.
Николай вдруг услышал в темноте, как кто-то мычал себе под нос что-то протяжное. Прислушался и узнал голос Анатолия Елькина. И Николай понял, что он напевает. Вслушался. Думал, он затянет «Интернационал», который немцы петь запрещали. Но он запел «Зелёными просторами». Странно, но его красивый голос не охрип после криков и старательно выводил:
Зелёными просторами
Легла моя страна.
На все четыре стороны
Раскинулась она…
Голос Елькина пробирался в темноте к каждому арестанту. К каждой душе, к каждому сердцу. После всех этих бравурных немецких маршей из репродукторов простая русская песня была, как прохладный ветер в жару. Как чистый влажный платок, приложенный к ране. Как глоток свежего воздуха в душном бараке. Она напоминала, что ты — человек, а не «Цвай-цвай-фюнф-цвай». Она пахла Родиной. И свободой.