Выбрать главу

Белый, ошалев, угодив в свой личный плен, со стонами сладкого помешательства лижет его запястья, складывает безвольные ладони молитвенным крылом, кланяется перед ними, вышептывая, потеряв последнюю трезвую нить, что Кристап — его собственный личный Христос, его Библия в нагрудном кармашке, его образ и его спасение, а он — его несчастный влюбленный Иуда, хотя Черному кажется, что всё должно быть наоборот, что Белый немножечко ошибся, что Иуда ближе к нему, что объяснить бы это, выплюнуть проглоченные строки, да чужие библии не дадут, чужие библии сидят под сердцем больной занозой, загнивают, учат не думать, учат просто потреблять и верить любой оброненной лжи, принимая ее за свою единственную правду.

По затертым юбками и штанинами скамьям гуляют мертвые души-солдаты в пятизвездочных мундирах, выбравшиеся на полночную прогулку из погоревших экзерциргаузов, ткется в желтом свечном кругу зелень металлического лавра, шамбелян-призрак в сонном прищуре приподнимает заношенную до дыр двуколку, отвешивая строгого угрюмого поклона. Зы снова появляется, не страшась комкать когтями половики даже между будильниками, даже в минуты человеческого снорафона, даже в карусели экосеза, шакальего лая, авторучечного беспокойства, детских картинок, уходящих грез, черных шляп и окровавленных свиных ртов.

Титаник безудержно тонет, море молчит скорбным штилем, гаснут гребни отчаливших волн, уносятся в безбрежность медвежьего неба свечные искры, созвездие дрейфует по хоралам мертвых солдат, губы целуют стигматы, хлещет кровью вино, хлещет вином дождь, тает лед, оголяется череп преданной земли, мёртво спит мертвый Иисус, нарисованный на мертвом стекле.

Всё вечно, всё бесконечно, всё тепло и холодно, светло и мрачно, больно и ласково, грустно и счастьем сквозь слезы, и кто-то хочет познавать смерть каждый раз, когда за кем-то другим стенкою закрывается непроходимая уходящая дверь, и признан научным бордюрный стыд, и кошки Эллота, кошки Вагати, кошки Священных Леопардов перемигиваются полыменем глаз по крышкам пустого гроба, и смерть становится культом к возрождению, и губы вновь доводят до беспамятства, и немного страшно, немного стыдно, немного прости меня, кто-нибудь…

И за спиной всё так же стоит Зы.

Большой, черный, желтый, пустой Зы, зажигающий на лезвиях когтей темь, зажигающий стыд, зажигающий плач, зажигающий поглощенные детские сны, прячущийся на донышке рюкзака, лишь единожды в год снимающий с лица уродливую кабанью маску.

Старый страшный Зы, старая страшная церковь, старый страшный Титаник, старый страшный Бог, старая страшная первая любовь, старое страшное «прости меня за то, что с нами всё не так».

Старое и страшное, всё в этом мире старое и страшное, Кристо, Боже, Иуда, спаситель мой…

Всё в этом мире во прах, и аминь Тебе, Светозарный.

Так просто и так мёртво: аминь Тебе, Отец.

========== Грейпфрутовый нацист ==========

Zum letzten Mal wird zum Appell geblasen,

Zum Kampfe steh’n wir alle schon bereit.

Bald flattern Hitlerfahnen über allen Straßen.

Die Knechtschaft dauert nur noch kurze Zeit!

Черныш и цитрусы — это самое ужасное сочетание, которое Ренару только удается вообразить.

Чернышу ни в коем случае нельзя с ними дружить, нельзя общаться, нельзя иметь совсем ничего общего — он же сам, черти, как этот чокнутый цитрус, такой же невыносимо и упрямо кислый, такой же притягательный и безутешный, такой же сочный и вкусный, незаменимый, горчащий, доводящий до сведенных губ, щек и зубов, витаминистый, основа всего и затесавшийся вместе с тем малюсенький перебор: переешь вот так этих цитрусов — и на долгие месяцы свалишься с аллергией, приветишь красные гноящиеся пятнышки, блошиные чесоточки, много-много разных веселеньких проблем, схватишь тонкую невытравляемую непереносимость, а хотеть продолжишь, хотеть будешь с воплем и ломкой, с нытьем и одержимыми снами под подушкой. Не доешь, не доберешь, не дополучишь даже крохотной дольки, крохотной семечки, крохотного волоконца — и свалишься на этот раз с цингой, с авитаминозом, с чем-нибудь, что окажется даже гораздо хуже.

Правда, свалиться — свалишься в любом случае, потому что с Чернышами, то есть с цитрусами, ни по-хорошему, ни по-плохому ни говорить, ни обращаться нельзя — все равно же, гады, не поймут и останутся кислить-горчить-ломать-сваливать с сенной поджелчной лихорадкой, от которой, хоть убейся, хоть посмейся, тоже простой непутевый рецепт: чертовы, мать их, Черн…

То есть цитрусы.

Всё еще цитрусы.

Все равно же, гады — что Черныши, что цитрусы, — ничего с ними не сделаешь.

Лимоны в руках Черныша незамедлительно превращаются в громоздкое, но, ладно, не такое уж и страшное орудие строжайшей пытки: он целенаправленно выдаивает их в чай, цедит до последней умирающей капли на одну несчастную кружку, покрывающуюся выцвеченной накипью, спокойно жует нарезанными дольками безо всякого сахара — ну подумаешь, что долька отмочилась в гребаной подсахаренной водице, так минут пять же отмачивалась, да и то! Какой с этого вообще может быть прок? Всё одно, заразы, смертельно кислые и щипучие — Ренар знает, пробовал, пережил, но больше не хочет, не надо, спасибо, к черту бы тебя, кошмарный и здоровый образ жизни.

Чая в конце всех концов оказывается недостаточно, и Черныш, практикуясь и развиваясь в выработанном мастерстве, старательно идет дальше: приносит из магазинов лимонные соки — чистый концентрат, прямой отжим, сотня адовых процентов в одном соединенном преисподнем литре, чтобы уж наверняка пришибить, чтобы хорошенько помучить, чтобы ненароком, пока садистский лимонный Торквемада не смотрит, сливать эти проклятые желтые воды в канализацию и бодро делать вид, будто да, выпил, будто да, вкусно, как же ты мог в этом усомниться? Я ведь так, черти, люблю этот поганый свежевыжатый сок безо всякого сахара! Конечно же, милый мой — укушенный за задницу жестокий ублюдок! — люблю.

Кристап — он до невозможного наивный, поэтому верит слишком легко — так, чтобы от совести сжимало солгавшее сердце, остервенело начинающее себя ненавидеть, — кивает, а Ренар, с головой повязший в самобичевании, понимает, что нет, его не раскусят, что дерганье левой лицевой стороны в эти моменты выглядит вполне убедительно: лимонный сок, зачастую лишенный несчастного аспартама или изомальта — это вам не райский нектар из папайи да манго, это разливной ужас, это то, что, как ни странно, осознает даже ударенная по головке Синеглазка.

С апельсинами всё проще, слаще, приятнее, совсем и ни разу почти не печально: сладкие апельсины Черныш не любит тоже, он вообще этого сладкого не любит, намеренно тем брезгует, выбирает извечно покислее, черт его знает как, но обязательно угадывает, притаскивает килограммами, намешанными с такими же кислейшими тангаринами в зеленой шкуре, ворчит, рычит, куксится, что отныне они станут есть вот это заместо всяких там десертов и жирных тортовых кусков в три часа пополуночи, и Ренар, собственно, без особых — те приходят обычно через неделю, за которую что-нибудь да случается, меняется, проливает хоть капельку доброго боженькиного света — проблем ест: ну да, чешется, будто бомж плешивый. Ну да, морда становится безобразно похожей на морду бразильского питона или вот американского хитрого кугуара, леопарда в дыму, ирбиса в гималайской пучине — да кого угодно еще, пятнистых — их как-то внезапно много, пятнистые — они везде и всюду, это вам не моногамы и уж тем более не полосочки из тех, которыми покрыт мимикрирующий енот-Мэлн.

Образно покрыт, конечно.

Так вот, апельсины Ренар ест с упоением, неподдельно радуется, когда Кристи притаскивает его любимые, красные, с кровавыми прожилками древних фараонов и завалявшихся в тростнике толстых гиппопотамов, лениво глядящих, как вытягиваются в тине перекормленные бревна-крокодилы, а соловые ибисы мерно разгуливают по вторым порогам Нила, зачерпывая гребущими ластами процеженную мутную воду.

С мандаринами проблем нет тоже: пара таблеток от очередного штурма бесящейся аллергии, два-три-четыре сожранных килограмма в день — и даже непробиваемый пенек-енот начинает чуять нечто неладное, даже непробиваемый пенек-енот просекает, что Белого всё устраивает, поиздеваться пропагандировать здоровый жизненный стиль — а он, если по-настоящему здоровый, то ни в коем случае не должен приносить удовольствия — не получается, никаких утешительных итогов не видно, а енот бронебетонно уверен: вкусно — значит, хер тебе, а не здоро́во, и мандарины они едят разве что в первый-второй месяц по закрутившейся осени, пока немножечко подтормаживающий по будням и выходным Черныш не просекает, что что-то с ними, с этими погаными благословенными мандаринами, не складывается.