Выбрать главу

Кумкваты — это разговор совсем уж отдельный; кумкваты ужасны, кумкваты невозможно принять и полюбить ни одним — даже самым изощренным — сердцем. Ренару нешуточно страшно, что пытать его будут именно ими, но неким немыслимым чудом получается, что енот их жрать не способен и сам. Енот, кривясь миной, матерно — это ж уметь еще надо… — плюется, отдраивает себе пострадавший язык, бесится, злобно косится на ни разу не оправдывающую себя расценку — педантично-чопорный ты мой, невозможно, поганец такой, не умиляться, — взвешивает плюсы от перекошенной Белой физиономии, минусы от физиономии собственной, еще раз косится на кусачую цену, и кумкваты незаметно, тихо, радостно и торжественно рацион их покидают.

Следом плавно, потеснив затянувшийся рейд, приходят померанцы, похожие в представлении Ренара на маленьких пушистых шпицев — те слишком редкие звери, закатываются маленькими золочеными щеночками всего лишь пару раз за год, радуют пряными предпраздничными запахами близящегося Рождества, обычно уходят на крепкий ароматный чай, потому что сырыми их есть странно, потому что это доходит и до енота, потому что их действительно мало, стоят дорого и каждое такое померанцевое заглядывание в истосковавшиеся гости — кутается в особенное тепло даже не обязательно зимы, а, например, белой-белой весны под цветками распахнувшихся на тропическо-индийском дереве лилий.

Помело и свити — это тоже ерунда, приятное баловство для детишек, их можно пожирать много, с беспритворным вкусом, и ничего страшного они за собой совсем почему-то не оставляют. В худшем случае — просто надоедают, вяло киснут, очищенными, на нагретых лучом и батареями подоконниках, перекатываются шарами-толстячками по столу и полу, падают, прыгают, служат домашним мячиком для неосторожного ночного гольфа, когда оба, толкаясь, бредут занимать туалет, в итоге втискиваясь туда вместе и вместо туалета творя какое-то совсем уж чокнутое непотребство — того, что явление золотого дождика вполне себе существует, Ренар старается Синеглазке, непредсказуемо хрупкой на психику, не раскрывать, — попадаются под зубы обожающей их надкусывать собаке.

Собака — та еще взвинченная психопатка-некрофиличка, насилующая плюшевых медведей и их же в процессе обязательно добивающая, собака любит цитрусы так же, как любят их и Черный, и Белый — у Белого, правда, всё еще сплошь не те, патлатые да синеглазые, ассоциации. Собака обязательно приходит к ним томными полутемными вечерами, находя сидящими за кухонным столом, лениво пережевывающими предлимонный ужин, и оба они, отложив вилки, недоуменно, чего-то в этой жизни явно недопоняв, таращатся, как дурное неизлечимое животное, нацепив на каждый клык по апельсину-тангарину-помело, чинно выкрав и решив, что совершило преступление века, о котором все вскоре станут сокрушаться и добытое отнимать, улепетывает от них, виляя розовыми пятками и вскинутым победным хвостом.

Собака бегает из комнаты в коридор и обратно, следом, рыча и проклиная, носится и впрямь о чем-то жалеющий Черныш, пытаясь гребаные фрукты отобрать — ему же Балта, вернувшегося с работы, морить цитрусовым адом кормить. За окном медленно сгущается синий предночной сумрак, прогибается под морским ветром старина-клен, стучащийся ветками в макушку пятого сонного этажа, раскатывается в облаках синтезированная луна, аскурирующая прибои и отливы. Все всплывающие в памяти озерца и прудики становятся крохотными персональными дьюарчиками для заморозки зимних тритонов да лягушек, и всё почти уютно, лаконично, оживляюще и до лакомой дрожи радостно, и хочется вступить в игру с несчастными апельсинами, загнать псарню под кровать, выкуривать ее оттуда костяшками, рыбой и надежными рабочими перчатками, чтобы не прожрала в новый раз рук, смеяться с не умеющей смеяться Синеглазкой, дергать ту за волосы и дуть-шептать в чувствительные уши, а потом вот…

Потом, отгремев Хорст Весселем, вынырнув из пучин необжитой бездны самой царицы Астарты, добив до тошноты и странного, дивного, страшного кислородного голодания, в их маленький теплый мир, резко прекращающий быть и теплым, и миром вообще, приходят кошмарные, ужасные, красно-немецкие и немецко-красные фашистские…

Грейпфруты.

☘߷☘

На кухоньке, которой поспорить бы в размерах с соседствующей за стеной комнаткой — поэтому они бо́льшую часть времени проводили здесь, где свободнее и лишняя мебель не загромождала пространства, Черныш по обыкновению рассиживал на коленях у Ренара, а рыжая собака разваливалась на коленях у Черныша, — было тихо, уютно, сумрак заползал с обратной стороны приоткрытого окна, донося внутрь запахи осенне-зимнего застоявшегося промежутка, темно-масличного винограда по чужим заборам, хрустящего щегла-ноября, стылой изморози острой красоты под каждым вторым, всё еще зеленым, всё еще бархатным, только немножко в усыпляющем стекле, листом. Дышало оленьим месяцем, запутавшимся в черных ветках ссутулившихся деревьев, сухими-сухими асфальтовыми дорожками, что серебрились под светом меняющих друг друга побратимов-фонарей, и где-то скрипел речной водой корпеющий актуариус, записывающий фантастически-нестабильные заметки о поведении двух причаливших к речным изломам выдр, и где-то бегала потерявшаяся смоляная овчарка в содранном бумажном ошейнике, пытающаяся отыскать лунный мяч, запущенный в последний полет почившим со свету хозяином, и где-то целовались сосна и лебедь, не пожелавший улетать на свой восточный юг.

Еще там, снаружи, дремали желтые и синие автобусы, сбившиеся в круг стадного кольца, там растекались мутной лентой поля-поля-поля, чайки засыпали на просторном крыле, плакал редкий зверь-альбатрос, шумел прибой, стонала, ссыпаясь по щепкам и крошкам, минорно-тоскливая дамба. Там память ворошила злую тягучую пытку, там звездные глаза устремлялись туда, где пахло печальнее всего, там лежал маленький низкотемпературный рай о свободе и открытых для пустой поступи дорогах, а у них тут…

У них тут бытовал сложенный из ваты да вязаных ниток малыш-чиж на подоконнике, глядящий сквозь толстое стекло, аккуратные берестяные корзиночки с оперившимися в листья тангаринами по блестящей, но заляпанной столешнице. Немножечко скудный, немножечко бедный, немножечко полинявший обеденный стол — за ним обычно никогда и не обедали, особенно если наступал конец текущего месяца и для пышных трапез заканчивались средства, а еда становилась простой да из пластиковых магазинных коробочек, — морозильник, сохранивший кладовые залежи оставшегося с лета мороженого, которое Ренар берёг, как рыжая псина-истеричка берегла веселые плесневелые косточки и прилепленный на задницу кусок колбасы, оставляя про запас на потенциальный черный день, когда нацисты в грейпфрутовой кожуре окончательно оккупируют облюбованное гнездовище.

В общем и целом — еще один низкотемпературный рай; в окне давно поселилась трещина, в раме трещина тоже — заделывать и кого-то звать ради заделки было лень, отмахивалось, что и так сойдет, зато какой простор для свежего кислорода, — воздух перетягивал туда-сюда резиновые ветра, и лучше бы не сидеть без ладной куртки, если не хочешь отморозить осколок сердца да дождаться вездесущей Королевы Льда, любящей отвешивать хрустальные поцелуи. Черныш раскачивался на приставленном рядом стульчике, псина рыла окопы в комнате, чтобы ненароком не заставили застрадать той же херовой психохирургией, которой страдали нынче вечером ни разу не уважаемые и вообще не такие уж и хозяева, а перед Ренаром, только-только переболевшим, только-только вышедшим из неожиданно случившейся больницы да чтобы прямиком на сердце, ставя нос к носу с накрывшей неизбежностью, зловонили проклятые грейпфруты, заботливо растерзанные на четыре кривеньких куска: Синеглазка почему-то никогда их не резала, Синеглазка именно что надрезала кожуру, пускала сок, а потом безбожно, с каким-то исконно гитлеровским наслаждением рвала, и кровь-сок вытекала на столешницу, кровь-сок оказывалась повсюду, даже у Ренара на джинсах, на полу, влипая густеющими сиропными лужицами, в которые потом попадешь — и отдерешься разве что с попорченными носками.