Итак, завтра Вешатель приступит к делу, а пока его славный предшественник на виленском престоле, Назимов, скачет с петицией в Петербург.
Царь склоняется к просьбе литовского дворянства и рескриптом на имя Назимова комитеты образовывает, комитеты, которые решат наболевший крестьянский вопрос.
Не только в Вильно и Гродно — по всей матушке Руси.
По губерниям начинается великая болтовня.
Но Робеспьерам или там даже каким-то вице-Робеспьерам не велено предоставлять слово.
Что вы, черт побери, Михаил Евграфович, с этой Кислинской?
Полагаю, Николай Михайлович, что кончились те времена, когда правительство терпело зверские издевательства господ над крепостными. Работа комиссии вот-вот подойдет к концу, крестьянин станет гражданином равным перед законом каждому из нас.
Бредни, Салтыков, какие там издевательства, вы видели какие у этой Кислинской ручки. Это дама, будьте добры, не забывайте этого.
Есть неопровержимые доказательства, что Веляшев, с ведома и поощрения Кислинской, истязал этих ребят.
Уж сразу и истязал. Военный, мог слегка погорячиться, не надо делать из этого трагедии. Вы поддаетесь внушению слов, а слова — что ж слова, мы сами их выбираем. Вы хотите восстановить против себя общественное мнение губернии.
Ваше превосходительство, я не отступлю от своего мнения.
Как хотите, Салтыков, но я тоже не отступлю.
Суд вынесет приговор.
Увидим, Салтыков, какой.
Что же касается причины упоминаемого самоубийства малолетних, Ивана и Гавриила Афанасьевых, то суд видит в этом Божью волю и никого из смертных в состояние обвинения не ставит.
Муравьев сияет.
Давайте забудем об этих раздорах. Я еду в Петербург, не желаете ли вы, чтобы я исхлопотал для вас награду?
Соблаговолите сообщить министру, что самой большой наградой для меня будет возможность расстаться с вами.
Можете рассчитывать, не премину передать Ланскому.
Муравьев торжествует в Рязани, а я — в Тверь.
Смирнова забираю с собой — в Рязани от него остались бы одни обглоданные косточки.
В Тверь я прибываю слишком поздно.
Еще полгода назад здешний комитет, в котором верховодил губернский предводитель дворянства Унковский (тот самый Алеша Унковский, в свое время исключенный из Лицея за податливость пагубному влиянию Петрашевского), так вот еще полгода назад тверской комитет либерально шумел, далеко идущие проекты посылал в Петербург, то, чтобы крестьян не в адамовом виде, но с причитающейся им землей освободить, то, чтобы создать постоянные избираемые органы по местным вопросам, шумел комитет, предлагал видно, чересчур много, ибо его живо разогнали, Унковского же — под надзор полиции и adieu, в Вятку.
На месте остались акулы.
Акулы хотят меня, разумеется, сожрать.
Единственная акула, которая бы меня, несчастного, возможно, пощадила, хоть тоже косо смотрит на мое назначение в Тверь, это матушка, Ольга Михайловна, гневно распростершаяся на своих обширных вотчинах.
Но от этого утешение маленькое.
Немножко большее, что губернатор, Баранов, довольно приличный.
Приличный, но пугливый.
Еще не знает, в какую сторону все обернется.
Подлостей особых не делает, но и к достойным поступкам тоже мало рвется.
Поэтому один на один с акулами.
Щелкают пастью, я же гарпуном новых законов в уязвимые места целюсь.
На попытках одолеть друг друга протекают месяцы.
Как тут, наконец, с визитом в Тверь прибывает сам Александр.
Конечно, меня ему представят.
Он скажет: помню, Салтыков, а как же, радуюсь, что ты не обманул моих надежд, продолжай служить мне в том же духе.
Верный слуга Вашего Императорского Величества.
Царь входит; к уху помазанника — прилеплен министр двора, граф Адлерберг; далее великие князья и свита.
Смотрит на меня стеклянными глазами и — ни слова.
Очень пополнел и бакенбарды великолепно выросли с момента вступления на трон.
Между буйными офицерскими усами и подбородком, на который изящно заходят с обеих сторон бакенбарды — сочные, сложенные в капризный хоботок, губы.
Ни слова — и дальше прямо перед собой, в окружении свиты.
Ибо уже пора к императорской трапезе.
Что ж, видно, проголодался.
Все ничего не говорит, на сановников по обеим сторонам не обращает внимания, хоть граф Адлерберг то и дело со стула вскакивает в ожидании высочайшего бормотания, а Баранов застыл с вилкой в руке, как со сломанной серебряной шпагой, к рыбе и мясу не прикасается, только благоговейно губами каждое движение царских губ жадно повторяет, но властелин этого не замечает, властелин подкрепляется.