Я тебя прошу, иди.
В шелест листьев, в сумерки, в шумное одиночество. Будет ли он моим наставником и другом?
Пока наконец пришли.
Осторожно постучали в дверь, осторожно, словно нерешительно, мне даже не пришло в голову, что из-за этого, мгновенье радости: она, и гордости: ах, безумная женщина, непослушными пальцами я боролся с задвижкой.
Кабалеров, вы? Чему обязан в такое время? А господин полковник?
Андреев.
Итак, чем обязан?
Ничем, мы так, просто так.
Ежились, бормотали под носом, убегали неуверенными взглядами.
И лишь когда Кабалеров решительно откашлялся, а полковник опер руку на саблю, они начали расти передо мной, каменеть неумолимым трибуналом, а у подножья высочайшего подозрения — я, потный, побледневший, ничтожно петляющий.
Не помню.
Не упорствую, — только говорю, что не помню.
Если это можно назвать знакомством.
Он был на старшем курсе, я на младшем.
Ну да, несколько раз.
Возможно, что и другие лица, но я не могу припомнить.
Нет, никакой определенной цели.
Повторяю, что не помню.
(Повторяю, что не помню, но помню и память о нем не покинет меня пока жив; повторяю, что не помню, отрекаюсь от друга и наставника, отхожу от стены, чтобы она не рухнула на меня и не погребла среди развалин; изворачиваюсь, стараюсь выскользнуть из западни, повторяю, что не помню.)
Не помню.
По большей части пустячные брошюры.
Я был тогда очень молод, я окончил Лицей восемнадцати лет от роду.
В начале 1846 года я порвал с ним всякие отношения.
Пожалуй только на улице.
Я не относился к этому серьезно.
Между нами никогда не было дружеских отношений.
Мы относились друг к другу скорей недоброжелательно.
Не помню.
Не знал.
Не интересовался.
В произведении, за которое я был сослан, внимательный и непредубежденный взгляд усмотрел бы направление прямо противоположное идеям анархии, а не их пропаганду.
Больше не помню.
Все это, помня о присяге, сообщаю в согласии с совестью, настолько, насколько меня не обманывает память, отнюдь не обдумав своих ответов заранее.
Подписал титулярный советник Михаил Салтыков.
Ассесор вятского губернского правления Кабалеров.
Полковник жандармского корпуса Андреев.
Спокойной ночи, господа.
Нет, не в обиде.
На сгибающихся ногах, мокрый от пота, в кандалах унижения и страха.
Я был мальчиком замкнутым и слишком угрюмым, чтобы суметь сблизиться с ровесниками в Лицее; в глубине души я тосковал о такой близости и неоднократно исподтишка присматривался к тому или другому из товарищей: может он? сейчас подойду и скажу — но не знал, что должен сказать, не подходил; такая минута, как с Петрашевским, не повторилась больше ни с кем.
Я даже совершил выбор друзей: среди них был Унковский, учившийся на младшем курсе, и еще двое или трое, показавшиеся мне серьезней остальных; и с их стороны я тоже видел некоторое расположение, однако я не умел дать им понять, что жажду настоящей дружбы, а не проявления мимолетной симпатии.
Если бы кто-нибудь другой, хотя бы один из этих дурачков, болтающих о конюшне и портном, сделал первый шаг в мою сторону, я бы его тоже не оттолкнул.
Никто не сделал такого шага.
Я внушал им робость.
Я не имел понятия — почему.
Я не знал себя.
Поздно я открыл, что я угрюмый; это меня потрясло.
Когда после скандала с Гроздовым Лицей перенесли в Петербург, я в праздничные дни начал посещать гостеприимного друга писателей, Языкова. Я не входил в комнату, в которой собирались гости, а садился в соседней, против открытой двери, и оттуда внимательно прислушивался к спорам о критике и поэзии.
Тогда-то я впервые увидел нашего Бога.
Он был изможденный, сутулый, у него были длинные волосы и чахоточный румянец; он говорил резко, агрессивно, расхаживая по всей комнате, не вынимая рук из карманов неуклюжего сюртука.
Я, как и все, поклонялся ему, но расстояние между нами было непреодолимым.
Впрочем, мне было достаточно, что я его вижу и слышу. Вторым человеком, к которому я сторонкой присматривался, была молодая женщина, высокая, статная, очень смелая в обхождении, со смуглым цветом лица и блестящими черными волосами, собранными в кок. Она больше походила на цыганку, чем на даму — это впечатление усиливали ее длинные серьги и браслеты — однако литераторы, собиравшиеся у Языкова, всегда оказывали ей почтение.
Так вот однажды на вечере у Языкова какой-то незнакомый мне до тех пор хвастун и пустомеля, по фамилии, кажется, Комаров, проникновенно рассказывал о своих мнимых успехах, причем заврался самым невероятным образом.