…Его стащили с топчана. Он видел перед собой лица трех надзирателей, причем самое интересное — на него смотрели без злобы, даже с некоторым любопытством. Примеривались. «Не буду кричать, — решил Мышкин. — Пусть убьют, но не крикну». Потом черный, смазанный жиром сапог оторвался от пола, пошел назад, стремительно приблизился (и опять он успел подумать, что все это не имеет к нему отношения, просто страшный сон). Словно оборвалось что-то в животе, он согнулся от дикой боли, но его схватили за плечи, разогнули, несколько ударов в лицо — и сразу во рту соленый привкус… Кто бил, он уже на понимал. Удары прекратились.
— Смотри на зверюгу, — сказал молодой надзиратель, и в голосе его Мышкин уловил некоторое разочарование. — Молчит. Может, зубы выбить?
— Не торопись, парень, — степенно проговорил Прохорыч, и почудилось, будто он подмигнул ему, Мышкину, подмигнул как соучастнику. — Сейчас он у нас запоет, ой как петь будет! Ложи его на пол.
Мышкина положили на живот и каблуками начали бить ниже лопаток. Мышкин застонал, потом закричал, и до последнего момента ему казалось, что это кричит не он и вообще так не может кричать человек, а самого его, Мышкина, уже нет (просто смерть затянулась), — и так продолжалось до того момента, когда он изловчился, рывком поднял голову и наткнулся лицом на кованый сапог.
Это и спасло Мышкина от дальнейших мучений. Он потерял сознание.
Потом был карцер, потом лазарет, потом Мышкин вернулся в свою камеру и видел ежедневно своих палачей. И когда, сидя на подводе, он в последний раз оглядывал внутренний двор Новобелгородского централа, к нему подошел самый старый из тех троих — Федотыч, снял фуражку, перекрестился и с волнением в голосе сказал:
— Прощевай, барин. Бог даст, свидимся на миру. Извини, если что не так. Сам знаешь — служба…
Снова, как из тумана, выплыли шлиссельбургские стены. В полнейшем изнеможении, как после тяжелой работы, он опустился на стул. Сидел какое-то время в своей любимой позе: подперев голову руками, и, удаляясь, затихали голоса Прохорыча, Федотыча, крики жандармов и каторжан, доносившиеся оттуда, из тюремной церкви Новобелгородского централа. Мелькнуло испуганное лицо смотрителя Копнина, застыла с поднятым кадилом рука тюремного священника; та жизнь исчезала, уходила, как вода в песок. Он пытался задержать ее или, пока еще слышны отзвуки тех дней, пока перед глазами обрывочные лоскутки воспоминаний, успеть переключиться на что-нибудь иное. Инстинктивно он прислушивался, ждал, не раздастся ли где-нибудь внизу стук форточки, шорох задвижки (он всегда ловил момент, когда унтер заглядывал в глазок), как несбыточная мечта мелькнула мысль: вдруг унтер зацепится ногой за ступеньку, упадет, то-то будет грохоту… Нет, ничего. Наступала крайне неприятная минута (он давно научился предугадывать ее и, случалось, ловко перескакивал на какие-нибудь новые мысли или воспоминания, но сейчас никакие уловки не помогали) — минута, когда узник начинал слышать мертвую тишину тюрьмы. Тишина ползла от стен, наваливалась, давила на уши, тишина звучала нарастающим, слаженным звоном-стрекотом миллионов крохотных цикад. Этот беззвучный звон, шорох, стрекот усиливался, оглушал, и тут требовалось собрать всю волю в кулак, не кричать, не биться головой об стену, ибо за этим обвалом тюремной тишины стоял страх, страх, который испытывает человек, понявший, что он заживо, навечно погребен в могиле.
Сосредоточиться на чем-нибудь другом: отекают, болят ноги, — наверное, ревматизм, еще бы: такая сырость в камерах.
Но болят уши, непрекращающийся звон!
Опять стали кровоточить десны — конечно, все признаки цинги, зубы шатаются, машинально отдергиваешь руку, ибо кажется, что стоит дотронуться до зубов, как они безболезненно выпадут в ладонь.
Давит, давит на барабанные перепонки. Как орут эти цикады! Оглохнешь, а может, уже глухой…
Мышкин заставил себя встать, подойти к стене, где висела выписка из инструкции. Последняя уловка обычно всегда помогала — чтение инструкции. Но читать вслух он не решился: вдруг не услышишь собственного голоса?
«Заключенные подчиняются установленным в тюрьме порядкам, беспрекословно исполняют требования начальника управления, помощников его и дежурного унтер-офицера. Заключенным воспрещается: шум, крики, свист, пение, разговоры и вообще действия, нарушающие спокойствие и благочиние в тюрьме».