Всю ночь он куда-то бежал, отстреливался, прятался, но в конце концов оказывался в шлиссельбургской тюрьме. Он проснулся, чувствуя себя больным, физически разбитым, и это пробуждение было как продолжение ночных кошмаров.
Вошли унтера, заставили его подняться, заперли койку. В коридоре мелькнула рыжая борода и серебряный эполет ротмистра.
После утреннего чая неожиданно застучал Попов. По галереям сновали унтера, переговариваться было рискованно, но, вероятно, предыдущий разговор задел Михаила Родионыча за живое.
— В убийстве Успенского, — сообщал Попов, — «Синедрион» не принимал участия. Нас поставили перед свершившимся фактом. Но если бы мы поддержали требование тюрьмы и занялись расследованием, то скомпрометировали бы наиболее активных устроителей побега. Вражда могла вспыхнуть с новой силой, началось бы сведение счетов…
Внезапно стук смолк. Мышкин услышал, как впизу хлопнула дверь и на всю тюрьму пророкотал голос Ирода:
— Коли будешь стучать — свяжу. Я выдеру тебя плетями. Читал шестой параграф инструкции? Так помни!
Скотина, он грозит плетьми! Мало того, что нас запрятали живьем в могильные склепы, мало того, что нас душат поодиночке, — так еще и издеваются! Решил, что мы запуганы и сломлены? Какая сволочь, какая грязная скотина!
Он заметался, забегал по камере, хотел было барабанить кулаками в дверь, по вдруг в голову пришла простая, ясная мысль: «Зачем медлить? На что надеяться? Колодой гнить, упавшей в ил? Нет, мы еще себя покажем! Конечно, не хотелось бы пачкаться с этим ничтожеством-смотрителем, да делать нечего: едва ли зайдет к нам кто-либо из высокопоставленных палачей!» И, подумав так, Мышкин сразу ощутил прилив сил, спокойствие и уверенность.
После обеда неугомонный Попов застучал снова, но Мышкин не ответил. Разговоры сейчас ни к чему. Главное — не торопиться, рассчитать каждое свое движение.
Наступило время ужина. На откинутую форточку поставили дымящуюся тарелку и кружку. Не подымаясь со стула, Мышкин крикнул:
— Двигаться не могу. Опухли ноги.
В коридоре послышался короткий смешок. «Затих, голубчик, намаялся», — послышался чей-то голос.
Дверь осторожно отворилась. Унтер нес на вытянутых руках тарелку и кружку. Лицо его выражало усердие, а правое веко дергалось, будто в глаз что-то попало.
Дверной проем закрыла квадратная фигура Соколова. Смотритель кашлянул, почесал бороду и заговорил рассудительно:
— Ежели ты тихо, то и я злобы не держу, врача завтра вызову. Ежели притворяешься…
В это мгновение он чувствовал себя счастливым.
6
Он лежал в смирительной рубашке, связанный по рукам и ногам, и все его тело было сплошной ноющей раной. На распухших губах он ощущал соленый привкус, один глаз затек, живот как будто раздавили колесом…
Он помнил, как его били сапогами, долго, жестоко; он помнил, как кричал: «Зачем бьете? Расстреляйте, по не бейте!» Возможно, ему почудилось, что вся тюрьма огласилась воплями заключенных, грохотом ударов в запертые двери. Во всяком случае, какой-то посторонний шум заставил жандармов прекратить избиение. Мышкина скрутили, завязали и бросили на койку.
Ему опять не повезло! В последнюю секунду смотритель отпрянул, тарелка со звоном врезалась в железные перила галереи. Он успел заметить, как лицо смотрителя перекосилось… Унтер, принесший ужин, вцепился Мышкину в волосы. Сбежались дежурные… Лет девять назад Мышкин попытался бы отбиться, теперь же послужил легкой добычей для палачей.
Острая боль колола виски, и в такт ей звучали слова шестьдесят пятого параграфа инструкции: «…за оскорбление действием начальствующих лиц суд применяет высшую меру наказания, этой статьей определенную, — смертную казнь».
Словно сквозь сон доходил до него захлебывающийся, торопливый стук снизу. Но как ответить Попову? Даже ноги не слушались.
Все кончено! Суд и расстрел. А на суде он расскажет о зверствах жандармов, о том, как на Каре и в Петропавловке умирали товарищи. Пусть Россия узнает, что творится в застенках!
Связанный, избитый, превозмогая боль и провалы в сознании, он обдумывал свою обвинительную речь на предстоящем суде.
Его развязали на следующее утро и несколько дней не трогали. Правда, на прогулки не выводили, но и в камеру не входили. Еду оставляли в форточке. Попов стучал не таясь, и их перестуку не мешали. Михаил Родионыч ругал Мышкина почем зря, а Мышкин твердил в ответ:
— Я был инициатором побега, я виноват, что мы очутились здесь. Дальше так жить невозможно… Я решился пойти на смерть, чтоб хоть этим попытаться облегчить участь товарищей.
Тридцатого декабря Мышкина повели на допрос в канцелярию.
…В просторном кабинете, застланном пушистым красным ковром, его ожидал жандармский полковник. На письменном полированном столе были аккуратно расставлены серебряные подсвечники и бронзовые безделушки. Давненько не видел Мышкин других помещений, кроме тюремных, а потому с любопытством разглядывал шкафчик стенных часов красного дерева и буфет с затейливыми рюмочками и графинчиками. Пока Мышкин разглядывал мебель, полковник присматривался к нему. Когда их взгляды встретились, полковник прикрыл веки и сказал чрезвычайно вежливо:
— Прошу покорнейше садиться.
Мышкин опустился в кресло и невольно улыбнулся, услышав знакомый польский акцент в голосе полковника.
— Я весьма опечален происшедшим инцидентом, — мягко заговорил полковник. — И мне и вам невыгодно обострять обстановку, — полковник поморщился (Мышкин готов был поклясться, что полковник прикидывает про себя, какие неприятности лично ему может принести происшествие в тюрьме), — однако я вынужден дать ход этому делу. Почему вы покушались на жизнь ротмистра Соколова? Вам известно о последствиях? Может, смотритель вас оскорбил, совершив проступок в нарушение инструкции?