Он терпел девять лет. Каждый раз, видя ненавистное рыло жандарма, он еле сдерживал себя. А как хотелось вцепиться в наглую рожу, бить, душить! Чтобы Мышкин струсил и покорно подчинился иезуитским законам? Никогда! Пока была надежда на свободу, он боролся. Теперь он дорого отдаст свою жизнь. Он добьется суда, он разрушит шлиссельбургское безмолвие!
Как-то вечером, словно очнувшись, он поймал себя на том, что вот уже несколько часов всерьез обдумывает возможность своего участия в заграничном журнале Ткачева. «Ну и размечтался я, — усмехнулся Мышкин. — Насколько я понимаю, мне предстоит путешествие не в Швейцарию, а в места более отдаленные, откуда не возвращаются. Сердобольные власти в припадке либерального безумия в лучшем случае отправят меня в Сибирь, туда, куда Макар телят не гонял, а уж за границу не выпустят…»
Однако через какое-то время его опять увлекли мысли о журнале… Наверно, стоило бы ввести рубрику «Письма из заключения». Имеют же товарищи право на переписку, например на Каре и еще в некоторых тюрьмах. Письма через верных людей можно переправлять в Женеву — и вот, пожалуйста, готовый пропагандистский материал. Выдержки из писем будем публиковать под заголовками «Факты о зверствах жандармов и тюремщиков» и «Новое в революционной теории». Убежден, что товарищам есть что сказать. Правда, многое пойдет вразрез с идеями Ткачева, но я бы смог доказать ему, что полемика, развернувшаяся на страницах журнала, только подымет тираж.
«Интересно, а каким образом ты собираешься полемизировать с Ткачевым? — с иронией к самому себе подумал Мышкин. — Или тебе уже выправили заграничный паспорт?» Но тут заскрежетал замок, распахнулась дверь, и на пороге выросла фигура Ирода в сопровождении двух унтеров. Смотритель глянул на Мышкина как-то странно — пристально, даже смущенно (что совсем не вязалось с обычным, самоуверенным, хозяйским выражением его лица) — и коротко бросил:
— На суд!
ОТ АВТОРА:
Первых узников в Шлиссельбург привезли второго августа 1884 года. Мышкина судили 15 января 1885 года. За эти пять с половиной месяцев в крепости погибло трое заключенных:
расстреляли Минакова, повесился Клименко, Тиханович умер от болезни и истощения. Два случая самоубийства за столь короткий период (ибо Минаков сознательно шел на смерть, открыто заявляя, что не желает «колодой гнить, упавшей в ил») не поколебали суровый тюремный режим Шлиссельбурга. Власти расценили эти «происшествия» как проявление отчаяния со стороны некоторых «неустойчивых индивидуумов», и только.
Совсем иной резонанс имел поступок Мышкина. Это был откровенный бунт, яростная попытка нарушить шлиссельбургское безмолвие. Протест Мышкина поддержали товарищи. «Посторонний шум» Мышкину не почудился: действительно, вся тюрьма огласилась криками заключенных, грохотом ударов в запертые двери.
Читатель помнит, почему Мышкин решился на роковой для себя шаг. Правда, может показаться, что побудительной причиной к этому послужил так называемый «комплекс вины» (Мышкин неоднократно повторял Попову: «Я был инициатором побега, я виноват, что мы очутились здесь»). Бесспорно, тяжелая обстановка Шлиссельбурга способствовала болезненной мнительности. Однако истинное объяснение поступка Мышкина надо искать в другом. Еще в Петропавловке он заявлял: «Будем бросать чем попало в наших палачей, будем кричать, бить стекла, делать все возможное, чтобы наш протест услышали!» И Мышкин бросил тарелку в смотрителя. Для Мышкина это была единственная возможность, чтобы его «услышали». Только этим он мог облегчить участь товарищей.
Мышкина услышали. Администрация вынуждена была пойти на смягчение режима: начиная с весны 1885 года заключенным разрешили прогулки по двое. С этого момента тюремная инструкция затрещала по швам. Подвиг Мышкина вдохнул в узников новые силы. Активная борьба заключенных привела к тому, что в Шлиссельбурге через несколько лет воцарился относительно «либеральный» дух. Днем камеры уже не запирались, арестанты возделывали собственный огород и имели, благодаря этому, свежие овощи. Изменившиеся условия в крепости позволили Фигнер, Морозову, Попову и еще некоторым «старым шлиссельбуржцам» дожить до свободы. Освобождение принесла революция 1905 года.
Показательно, что энергичное противоборство заключенных отразилось и на тюремном начальстве. В ноябре 1887 года, после самосожжения Грачевского, смотритель Соколов был уволен в отставку за недосмотр. Ревностного служаку разбил паралич. Через год и первого коменданта крепости, полковника Покрошинского, выпроводили в отставку, так как у него проявились явные признаки психического заболевания.
7
Тишина в этом каземате была не обычной: она не наваливалась, не давила на уши, не звучала нарастающим звоном-стрекотом миллионов крохотных цикад, она не раздражала, как в новой шлиссельбургской тюрьме, — наоборот, успокаивала, в ней замерли, заглохли столетья, это был другой мир, по ту сторону бытия, отрезанный, окаменевший пласт времени, не нарушаемый никем и ничем. На той стороне, за древними стенами цитадели, остались суета и тщеславие людей, надежды и отчаяние, голоса товарищей и крики жандармов — там осталась жизнь.
Верный своей привычке, он ходил по каземату из угла в угол, «осваивался» с помещением. Он знал, что в цитадели никого больше нет — никого из живых. Правда, может, где-нибудь по двору бродили тени коронованных особ (вспомнился рассказ Попова), погребенных в старой крепости? Мистика, суеверие! Однако по ту сторону бытия, где он теперь пребывал, все могло случиться… Проверим. Он подошел к окну и прижался лицом к стеклу. Совсем близко, на высоком сугробе, желтел квадрат, правильно расчерченный темными полосами решетки. Тень от его головы, нарушив симметрию, заняла половину квадрата. Сколько ни всматривайся, не заметно никакого движения. Спят, черти, не хотят общаться! За пределами желтого квадрата слабо белели сугробы, а далее не то темнела, не то просто угадывалась крепостная стена.
Он отвернулся от окна и посмотрел на керосиновую лампу. Она горела ярко, и фитиль не коптил. Администрация не поскупилась на керосин и новое стекло. Только сейчас он обратил внимание на то, что кровать в каземате обыкновенная, ее нельзя ни поднять, ни запереть. Значит, можно валяться целые дни… Льготы, послабления, Ипполит Никитич!
Который час? Наверное, около трех ночи. Впрочем, какое это имеет значение? На тебя режим не распространяется. Для полного счастья не хватает только ужина, принесенного в постель.
На той стороне словно угадали его мысли: протяжно запела коридорная дверь.
Шаги в глухую ночь! Но он не чувствовал ни малейшего страха; кто к нему шел, можно было догадаться по тяжелой походке.
Ротмистр Соколов вошел в камеру, прикрыв за собой дверь. В левой руке он держал стакан с чаем, правой заслонял глаза от яркого света лампы.
— Я знал, что не спишь, — сказал смотритель ровным, ничего не выражающим тоном. — Вот чай прихватил. Курева хочешь?
Ротмистр опустил правую руку, болезненно щурясь, подошел к столу, поставил котелок, придвинул кружку, вынул из кармана несколько папирос.
— Светло у тебя, — сказал Соколов, — фитиль бы убавил.
Что-то новое появилось в поведении смотрителя. После того, как Мышкин швырнул тарелку, ротмистр не рисковал оставаться с ним наедине и в камеру обычно заглядывал из-за спин унтеров. Сейчас, видимо, он не опасался никаких инцидентов. И Мышкин понял причину этой перемены: отныне смотрителя и заключенного ничего не связывало, отныне он был неподвластен жандарму. Испытанный способ «освобождения» сработал и здесь: с его помощью Мышкин вырвался из когтей якутского смотрителя, с его помощью раскрывались ворота Петропавловки, Новобелгородского централа, спадали кандалы карийской каторги; теперь «головокружительная карьера» государственного преступника достигла апогея! И, наслаждаясь ощущением своей полной неподчиненности никому и ничему, он сквозь зубы процедил:
— Пошел вон!
— Зачем сердишься? — обиделся смотритель. — Говорили тебе: сиди смирно и ничего не будет. Все торопишься, вот и допрыгался.
Смотритель помолчал, ожидая ответа, затем прежним, бесцветным, ровным голосом добавил:
— Ну, я пойду, служба. Как проснешься, принесу завтрак.