Выбрать главу

Ваня как-то затрезвел и поскучнел.

— Уважаю тебя, Полкаша, скорость твоя неслыханна, но ты только мне не заливай. Худо-бедно, я сам стенограф. Четыре часа без перерыва? Сие невозможно.

— Возможно, еще как возможно. — Мышкин даже обиделся. — Да на следующий день, пожалуйте, расшифровочка, чистая и точная, готова. Уметь надо работать. А иначе чем их побьешь, дворянских сынков? Только трудолюбием и усидчивостью. Вот я в ресторане обедаю и по Москве на лихачах разъезжаю — так мне дешевле. Почему? Лишнее время выкраиваю. А каждый час моей работы знаешь как дорог? Я более четырехсот рублей зарабатываю.

Ваня одобрил:

— Четыреста годовых? Это солидно.

— Четыреста в месяц, — пояснил Мышкин.

«Господин Лаврушкин» исчез под столом и вылез оттуда нескоро, размазывая слезы.

— Ты же миллионер, Полкаша! Больше генерала получаешь! Дом надо купить, имение. Великий человек, — Ваня всхлипнул, — четыреста целковых в месяц загребаешь.

— Не загребаю, а за-ра-ба-ты-ва-ю. Я полночи за столом просиживаю, пишу, пока рука не омертвеет. Еще судебную хронику для Каткова веду, успеваю. Теперь понял?

…Лихо тогда посидели с Лаврушкиным, хорошо. Пообещал Ипполит, что пристроит приятеля к делу, сам рекомендацию даст. Ваня все целоваться лез и в любви клялся до гроба.

Отвез Мышкин приятеля в Марьину Рощу, а сам в Сокольники покатил. В маленьком домике с мезонином ждали Мышкина. И почему бы ему не поехать, богатому, удачливому, двадцати четырех лет от роду, на тихую зеленую улочку в Сокольниках, где ждут его в доме с мезонином, молодая хозяйка ждет? Но вовремя вспомнил Ипполит: утро занято встречей с гусарским ротмистром, а в час дня надо быть у губернатора на Тверской. И со свежей, отдохнувшей головой непременно. А посему приказал лихачу повернуть к гостинице.

Когда в Москве комиссии на вакансии распускались, уезжал Мышкин по вызовам в Херсон или Рязань. Не за рублем гонялся — просто не любил бездельничать, ценил работу.

Господи, сколько он работал! Сколько пудов бумаги исписал! И ни одной ошибочки в расшифровке не допускал, грамматической ошибочки (задача для стенографа не первая, но тут был особый шик, профессиональная гордость), о других ошибках и разговаривать нечего.

Обычно стенографы речь неторопливую предпочитали, с паузами. Ежели оратор начинал захлебываться, частить, нервничал стенограф, шли неизбежные пропуски. Ну а спор затевали горячий, когда уже на личности переходят, — тут стенограф был бессилен: карандаш ломал, руками разводил, мол, помилуйте, господа почтенные, разве за вами угонишься?

На один голос накладывается второй, третий словечки вставляет, четвертый басом заглушает, — а Мышкин в самый азарт входит. Иногда сам себя спрашивал: что, если десять человек одновременно — успеет? И верил — успеет. Правда, с расшифровкой мучился, однако память выручала. Когда спор завязывался, не поймешь, о чем говорят; важно записать, что говорят. Потом голову ломаешь: чьи же это слова? Но каким-то особым чутьем в волнообразных строчках своей шифровки различал Мышкин интонацию слов и по интонации определял автора.

Чего только не бывает… Однажды два почтенных генерала как петухи сцепились. Один все смысла в донесении агента не углядывал. Другой генерал не вытерпел и посоветовал его превосходительству вставить ото донесение себе в… — может, тогда углядит. Какая тут буря поднялась: «вежливость» поперла, парламентские выражения!.. Отцы города, не налюбуешься! И еще смеялся Мышкин потому, что теперь словно видел себя со стороны: ведь он один-единственный сохранял на заседании спокойствие и невозмутимость. Скандал прошел мимо него, он лишь успевал записывать. Но сие могли истолковать по-другому, подивиться его выдержке, корректности. Да жаль, что никто не заметил.

Заметили. Его превосходительство, сухой, желчный генерал, обер-полицмейстер Москвы, листал стенограмму и покусывал нижнюю губу. Хмыкнул, строго глянул на Мышкина. Мышкин сделал соответствующее лицо.

— Напозволяли себе наши старички, — усмехнулся генерал. — Одно непостижимо: как вы успели записать этот бедлам? Есть вещи, перед которыми я пасую. К примеру, модная наука — электричество. Я честно признаю — не понимаю. И ваше искусство, господин Мышкин, тоже для меня загадочно. Феномен. Но смею уверить, что мы усердие ваше отмечали не раз. И ваша благонамеренность, — генерал бросил выразительный взгляд на листки стенограммы, — весьма похвальна. К сожалению, человек ни от чего не застрахован. От судьбы не уйдешь: случайность, неприятности, гм… щекотливое положение. Но, господин Мышкин, помните: все, что в моей власти… буду рад.

И с гордой усмешкой покинул Мышкин высокий кабинет: оценили его профессионализм, умение, а это всегда приятно.

В Оленьем переулке, под двумя старыми липами, маленький дом с мезонином. Расторопная румяная Клаша уже в дверях строила глазки:

— Здравствуйте, барин! Чегой-то совсем пропали!

И почтения в голосе не было. В темной прихожей норовила прислониться. Знала, конечно, что никакой он не барин, но раз хозяйка принимает… А в столовой самовар гудит. А в спальне усатый поручик, масляной краской писанный, хмуро со стены на кровать поглядывает. А на кровати взбитые подушки, и наволочки затейливо вышиты. Рыжий кот на зеленом атласном покрывале жмурится, потягивается.

— Обожрался Васька, обнаглел, совсем мышей не ловит, — и глазки лукаво стреляют: в угол, на нос и на Мышкина — благо, хозяйка в другой комнате.

Вдова пехотного поручика, случалось, журчала нежно, с придыханием, но только запомнил Мышкин другой ее голос — напористый, грудной, слова сыплются, как искры из самоварной трубы.

…Кружева, подушки, бледное пятно вместо лица — вот и все, что вырисовывается девятнадцатому нумеру в желтом, немигающем свете керосиновой лампы. Еще портрет пехотного поручика смутно вспоминается, черные глазки разбитной Клаши, но сама хозяйка — нет, бледное пятно. Однако голос ее, трубный, напористый, глухой голос, гудит в памяти:

— Ты всегда, Ипполит, ко мне откуда-то приезжаешь словно невзначай, заворачиваешь по дороге… Духами не пахнет, странно. Новая рубашка, почему? Говорила, не смей ничего покупать без меня. И шить надо не у Зайцева, а у Циммермана. У Зайцева купцы одеваются, от него луком пахнет. Деньгами соришь. Видно, не привык жить на жалованье. Матери посылать надобно, но немного. В Пскове жизнь дешевле. А брата Григория зря балуешь. Знаю я кондукторов: лишний рубль в соблазн вводит, к трактиру тянет. Денег твоих не считаю, не надобно. Пенсией за Михал Егорыча обеспечена. Я тебя, Ипполит, благородным хочу сделать. Дело ты знаешь, а обходительности ни на грош. Нынче эмансипация, но по одежке встречают. От твоего ума одна бестолочь. Книжный ум. Чтоб в «Московской» обедать да на лихачах щеголять, большой смекалки не надо. Я бы кормила, и не хуже, чем в гостиницах. Чай, не обеднею. Вон люди жмутся, копейку копят, а потом землю покупают. Годков через пять на земле в два раза выгадаешь. Ты бы поприжался, в долг у приятелей взял, а там, глядь, и дом где-нибудь на Плющихе осилил. Доходный дом. Жильцам меблированные комнаты бы сдавал. Прибыль чистая, черпай, как из реки. Не по душе это занятие? А я на что? За жильцами следить — женский глаз нужен, а ты дома сиди, книжки почитывай, в театр похаживай, гостей хороших приводи. Это я хочу лишить тебя свободы? Солдат, мужик, а я офицерская вдова. Уходи, уходи! Чтоб духу твоего в моем доме не было! Я для него своей честью пожертвовала, неблагодарный! В пору к речке бежать да с моста вниз бросаться. Уйди! Постой! Ипполит, я же тебе добра желаю. Дай платок. Чьи духи? Нет у меня таких. Ах, да, на Сретенке покупала. Ладно, ладно, успокоилась. Бороду пора подстричь. Я ж хочу, чтоб лучше, чтоб у нас с тобой было как у благородных.

…Мягко прыгают по булыжнику резиновые шины пролетки. Под весенним солнцем модистками и барышнями расцвели тротуары Кузнецкого моста. Ипполит Мышкин в модном темно-сером с искрой фраке вольготно откинулся на спинку сиденья, надвинул на глаза высокий английский цилиндр. Прощай, Олений переулок! Не нужно Мышкину доходного дома на Плющихе, не нужно земли. Слава богу, понял, что главное — свобода. Молодой, независимый, счастливый.

* * *