— Как ты смела?
Чтобы поставить зама на место, я мог пойти на кое-какие уступки: подстричься а-ля Есенин, надеть батистовую сорочку, выставить из верхнего кармашка пиджака уголок белого платочка. Но разрешить завязать вокруг своей шеи галстук? Никогда!
— Это мой подарок… Погляди, какой красивый, настоящий английский,
— И еще английский! Ты, собственно, за кого меня принимаешь?
И дабы показать, что дальнейший разговор о галстуке унизителен и бесполезен, я взял Зойкин подарок и кинул под стол. И этот, такой естественный, с точки зрения комсомольца тех лет, поступок — обидел моего поводыря. Милый, верный друг Зойка замигала, носик ее дрогнул, губы задрожали, из глаз полились слезы.
Я кинулся успокаивать Зойку.
— За подарок большое спасибо, но пойми, надеть галстук — значит поступиться своими принципами.
Но Зойка ничего не слышит, ничего не видит. Зойка плачет. И тогда я начинаю корить себя.
«Ах, дурак, ах, балда. Кто я ей: брат, сват? Никто. А она три дня ходила со мной, похожим на огородное пугало, по Москве, срамилась. Хотела помочь мне стать из мальчика для битья Личностью. Из своей грошовой зарплаты — секретари получают в редакции меньше всех — Зойка делает заметный отъем, чтобы купить мне, дураку, подарок, а я, как последний прохвост, кидаю этот подарок под ноги».
— Прости. Я виноват,
Но нет ничего хуже, чем идти на уступку женщине. Ей протянешь палец, она хватает всю руку. Еще не осушив глаз, Зойка говорит:
— Надень, он будет тебе к лицу.
— Как, опять!
— Завяжи и поглядись в зеркало,
— У нас в редакции нет зеркала.
— Есть.
— Где?
— Тут, недалеко.
И, схватив меня за руку, Зойка бежит в самый конец коридора, к дамской уборной.
— Прости, но ты сошла с ума.
И чтобы сразу кончить неприятный разговор, я сую галстук в карман и говорю:
— Господи, да я же опоздал на редколлегию!
И вот зал заседаний. Мне казалось, что зам будет ругать и отчитывать меня самолично. А он предпочел совершить это не совсем чистое дело чужими руками и предоставил слово заведующему редакцией. Тот начал проработку вопросом:
— Кем был год назад Степан Садырин? Никем. Кто знал его? Папа, мама да три-четыре слесаря из монтажной бригады. А наше руководство, — жест в сторону зама, — рискнуло на смелое выдвижение. Простого рабкора назначило спецкором на передовом бастионе Урало-Кузбасса. Наше руководство, — новый жест в ту же сторону, — вывело Садырина в люди. Дало имя. Одело, обуло, сунуло белый платочек в верхний кармашек пиджака. — Теперь жест уже в мою сторону. — И чем Садырин ответил газете?
Завредакцией открывает рот, чтобы ответить на этот вопрос, но ему мешают. В зал заседаний вбегает Юзеф и что-то шепчет заму на ухо, тот тут же вскакивает и бежит к двери. Через минуту Юзеф снова появляется в зале заседаний и говорит:
— Степа, к заму. Бегом.
Бегу! Зам сует мне в руку телефонную трубку:
— С тобой хочет говорить Орджоникидзе.
— Не разыгрывай, не маленький.
— Тсс. Говори, дурень.
Я беру трубку, а зам бежит в предбанник к отводной трубке. Вчера по отводной Юзеф подслушивал, что говорил зам, а сегодня зам станет подслушивать, что буду говорить я. О люди, люди! Может, отказаться от разговора?
А зам стоит в дверях, дальше не пускает шнур, и шепчет:
— Нарком на проводе, говори.
«Ладно, бог с тобой, подслушивай», — думаю я и говорю в трубку:
— Садырин у телефона.
А в ответ из Магнитогорска Лизкин голос.
— Здравствуй, Степа. Соединяю тебя с народным комиссаром.
И на том конце провода раздается уже другой голос, не Лизкин. Тот, который несколько дней назад я принял за женский:
— Добрый день. Звоню, чтобы узнать, напечатана ли сегодня ваша статья?
— Благодарю за внимание. Напечатана.
— Жалко, что эта статья не попала в магнитогорскую полосу.
— Что делать!
— Вы должны были дать знать мне.
— Не хотелось фискалить.
— Не путайте. Это не фискальство. Это борьба с гнилыми нравами. Вы поняли меня, товарищ Садырин?
— Дорогой товарищ Серго, есть мнение, что Садырин протаскивает в работу молодежной редакции вредные тенденции анархо-синдикализма.
— Например?
— Садырин недопонимает, что подхалимство не бытовое чувство, а социальное, классовое. Если бы С. Садырин написал статью за Наполеона — это было бы подхалимством. А когда один советский человек, скажем спецкор, пишет статью за другого советского человека, скажем за наркома или его заместителя, то это не подхалимство, а товарищеская взаимопомощь.
— Какой пошляк сказал вам это?
Я смотрю на зама, а его словно подменили. Куда только девалась вчерашняя самоуверенность? Рука, которая так ловко жонглировала бильярдными шариками, трясется. Глаза округлились. Бледные губы еле шепчут:
— Не говори, не выдавай меня.
И я не выдаю, я говорю:
— Дорогой товарищ Серго, в редакции есть еще одно мнение, будто те корреспонденты, которые не хотят писать статьи за начальство, не должны печататься и сами. Таких нужно отправлять куда-нибудь на «Щ», поближе к белым медведям. Пусть пишут там по одной двухстрочной заметке в год, это поможет им поумнеть, перевоспитаться.
— Глупость!
— Есть еще одно мнение…
Здесь товарищ Серго перебивает меня вопросом:
— Скажите, а что делает ваш главный, почему он не вмешивается в споры? Не поправляет пошляков и путаников?
— Наш главный серьезно болен. Его заменяет зам, — говорю я и смотрю на зама.
А он снова подает мне знак:
— Не говори, не выдавай.
И я снова не выдаю. Я спрашиваю:
— Дорогой товарищ Серго, сейчас у нас идет заседание редколлегии, разрешите задать этот вопрос заму там? От вашего имени?
— Пожалуйста.
— Спасибо.
— Когда возвращаетесь назад?
— Как только уговорю зама.
— Он что, против?
А зам, прикрыв ладонью отводную трубку, шепчет:
— За, за.
Я тоже прикрываю трубку и спрашиваю зама:
— А как решение о Дудинке?
— Отменим.
А я смотрю в округлившиеся глаза зама и спрашиваю:
— Когда?
В это время в трубке раздается нетерпеливый голос Лизки:
— Москва, Москва, почему молчите?
— Отвечай, — шепчет зам. — На проводе нарком.
— Сначала давай договоримся, когда?
— Сегодня. Сейчас.
— Москва, Москва, — кричит-надрывается Магнитка.
— Я Москва.
— Когда выезжаешь, Степа?
Это спрашивает уже не нарком, а Лиза.
— Как только достану билет.
— Приезжай скорей, Степа. Скучно, — говорит Лиза и шепотом добавляет: — Целоваться не с кем.
Лизка схулиганила и сразу дала отбой. Зам подмигивает, снова ищет примирения, я не отвечаю. Тогда зам говорит:
— А ты, Степа, хороший товарищ. Свой. В доску!
«А ты не свой. Не в доску!» — хочется сказать мне, но я удерживаюсь и говорю другое:
— Пошли. Нас ждут!
— У тебя, Степа, много предотъездных хлопот. Выписать командировку, получить в издательстве деньги, оттуда на аэродром купить билет. Иди, хлопочи, получай, покупай, я без тебя проведу редколлегию.
— Идем вместе, — говорю я.
Моя твердость обижает зама.
— Я сказал — проведу, значит, так и будет. Ты что, не доверяешь моему честному слову?
-. Подвергай все сомнению! Ты знаешь, кто это сказал?
— Какой-нибудь анархист. Бакунин или Кропоткин!
— Маркс!
— Ври!
— Честное комсомольское.
— Не знал.
— И я не знал, мне товарищ Серго сказал.
— Завидую тебе, Степа. Уж очень высокий у тебя покровитель.
У двери гудящего, заждавшегося зала заседаний зам задерживается и говорит:
— Хочешь собственными глазами поглядеть на мое унижение?
Мне не хотелось собственными глазами смотреть на унижение зама. Не хотелось еще раз видеть его круглые испуганные глаза, бледные шепчущие губы. И я уже готов был уступить заму, не ходить на редколлегию, а сразу заняться предотъездными хлопотами,
И вдруг меня словно кто-то толкает сзади. Может, Лиза, может, Зоя, а может, Макар или Мишка? Толкает и спрашивает: