Выбрать главу

От пруда к пруду шли не только участники комедийного представления, но и зрители. Когда Баранцевич сел на поставленный тетей Катей стул и взял в руки удочку, западный берег пруда № 2, там где росли кусты, был уже полон притаившихся зрителей.

Баранцевич поманил меня пальцем. Я подошел.

— А ну, студент, плюнь на счастье.

Я поплевал на червячка. Баранцевич кинул крючок в воду.

Не знаю почему, то ли карпы-годовички были голоднее карпов-двухгодовичков, то ли глупее их, а клев на этом пруду не заставил себя долго ждать. Примерно каждые три минуты Баранцевич говорил;

— Подсекаю.

Тиша тут же кидался к воде, и, как только рыбак приваживал добычу к берегу, Тиша подхватывал ее сачком и вытаскивал на берег. Удача подняла настроение Баранцевича. Вытащив пятого карпа, он улыбнулся и снова поманил меня пальцем.

Я подошел.

— Спасибо, что поплевал, принес счастье!

— Не за что!

— Отойдите, — сказал Баранцевич Примаку и другим. — Я скажу студенту что-то важное, нужное.

Свита отошла. Баранцевич стер платком пот со лба и сказал:

— Старших почитаешь?

— Почитаю.

— У меня тоже два студента. Они отца не почитают.

— Отец отцу рознь.

— Дети детям рознь, — поправил меня Баранцевич.

— Бывает и так.

— Ты только не ври, говори правду. Скажешь?

— Скажу.

— Папу любишь?

Я почувствовал, как кровь ударила мне в лицо. Я, однако, сдержал себя.

— Да.

— А маму любишь?

Кулаки сжались, но я снова сдержал себя.

— Да.

Сказал и механически, не выпуская руки из кармана, записал в блокноте:

«Е. Т. Т. Ё. М. З. М. X. Е. Р. С. Д. В. П. Т. Н. С.».

Что значило:

«Если только ты, ё-моё, задашь мне хоть еще раз свой дурацкий вопрос, пеняй тогда на себя».

Баранцевич поманил к себе Примака и сказал:

— Твой сын лучше моих. Он почитает, любит отца, мать.

Затем тяжело вздохнул и крикнул:.

— Тиша!

Тиша тут же сменил на крючке червя и кинул его в воду.

Ловля шла до счета десять. Затем Баранцевич посмотрел в ведро с уловом и сказал Тише:

— Хватит. Три штуки возьмешь себе, а семь свезешь моей хозяйке.

— Спасибо, — сказал Тиша.

— Тетя Катя! — крикнул Баранцевич.

Тетя Катя тоже знала свой маневр и подала тряпку. Баранцевич аккуратно вытер удилище, разнял его на три части. Тиша принес футляр. Баранцевич открыл. Я посмотрел внутрь. Это, оказывается, был футляр не для кларнета, а для удочки.

— Вот не знал, что есть такие, — сказал я.

— В том-то и беда, что нету, — ответил Баранцевич. — Это сделали для меня по спецзаказу в музыкальной мастерской. Я им сам чертеж дал, все размеры. Канавки бархатом велел выложить. Видишь, какие мягкие.

— Вижу.

— Ты потрогай.

Я потрогал.

— Ну как?

— Здорово.

Баранцевич сказал «то-то» и, уложив в каждую канавку по одной трети удилища, передал футляр Примаку.

Мы пошли к машине. Впереди Баранцевич. За ним Тиша с ведром, полным улова, потом Примак с футляром, в мягких канавках которого лежала святая святых — удилище. За ним тетя Катя со стулом, тяпкой и тряпкой. А параллельным курсом за кустами снова я с фотоаппаратом.

Сделав два снимка, я присоединился к процессии. У машины тетя Катя повернула к зданию дирекции, а мы поехали к дому Примака. Баранцевич пошел на кухню помыть руки.

Мы сели на лавочку у крыльца ждать.

— Это давно началось? — спросил я.

— Еще до меня, да полгода при мне, — сказал Примак.

— Ты обязан был прекратить!

— Как?

— Как член партии. Сказать Иван Егоровичу — баста, и весь разговор! Или еще полгода назад поднять телефонную трубку и позвонить в редакцию.

— Пороху не хватило.

— А сегодня зачем позвонил?

— Стыд замучил.

— У меня предложение. Сядь напиши письмо в редакцию.

— Вот это уж нет. Баранцевичу из-за меня дадут выговор. Как я с ним потом работать буду? Ты подумал? И потом, кто меня сюда из колхоза выдвинул? Он! А я ему вместо спасиба письмо в редакцию. Нехорошо.

— Если я буду писать о нем фельетон, то и тебя зацеплю.

— Понимаю и иду на это. Сколько виноват, столько и выдай!

Баранцевич вышел на крыльцо и сказал:

— Кому в город — садитесь!

Мы пожали с Примаком друг другу руки, и я полез на свое место сзади. Пять минут ехали молча. Потом Баранцевич, не оборачиваясь, спросил:

— Ты часто домой письма пишешь?

— Как придется.

— А мои студенты не пишут, не отвечают папе на его писала.

— Нехорошо.

— Не любят они папу. А ты своего любишь?

Я снова залился краской.

— Ты что, не слышал, о чем я спросил? Папу любишь?

— Да!

— А маму?

Я взорвался.

— Нет!

— Не любишь маму?

— Нет!

— Почему?

— Я люблю тетю Грушу!

— А она кто, тетя Груша?

— Лифтерша из нашего подъезда.

В машине на минуту воцарилось молчание, а потом раздался хохот. Баранцевич повернулся ко мне (впервые за весь разговор), хотел что-то сказать и не смог.

— Ха-ха-ха! — давился он смехом, стучал себя по коленям, бил по плечу Тишу, почему не смеется он.

Отсмеявшись, Баранцевич еще раз повернулся ко мне, игриво ткнул в живот:

— Это ловко ты про лифтершу придумал. Проучил старого дурака. Я, мол, давно с бабами да с девками сплю, а ты меня все про папу с мамой спрашиваешь! Ведь так? Говори, так?

И не дожидаясь моего ответа, он сказал: «Тетя Груша» — и снова захохотал.

Пока он смеялся, я записал:

«С. Е. Ч. Ю. А. Н. В. К. О. С. С. В. Д. К. В. О. С. С. У. Н. Б. П. А. З. Д. К. Р.».

Что значило:

«Странно! Есть чувство юмора, а не видит, как он смешон, сидя в дубовом кресле, в окружении свиты, с удочкой на берегу пруда-аквариума, заполненного до краев рыбой».

У здания облисполкома Тиша затормозил. Баранцевич тут же оборвал смех. Напустил на себя непроницаемый руководящий вид, не оборачиваясь, протянул мне назад ладонь и, сказав «до свиданья», вышел из машины.

— Вам куда? — спросил Тиша.

— К редакции.

Машина тронулась, через два квартала остановилась. Я сделал Тише ручкой знак «прощай» и побежал в фотолабораторию. Проявил пленку. Повесил ее сушить, а сам, не заходя в отдел, направился домой. Соснуть! Я, когда не высплюсь, плохой работник. Передовую еще, может быть, и напишу, а фельетон ни за что.

Иду домой, а ноги еле двигаются. Прошлую ночь я дежурил, не спал. Эту тоже не спал. Утро пробегал с фотоаппаратом. Потом два часа провел в душной фотолаборатории. Вхожу в подъезд дома, качаюсь и слышу, как лифтерша тетя Груша говорит дворнику:

— Живут же эти самые журналисты как цари! Утро только началось, а наш уже пьяный!

Спал я часа три, потом принял душ и сел за письменный стол. К четырем утра фельетон был написан. Мне бы лечь в постель, а я звоню директору выставки на квартиру. Слышу издалека недовольный сонный голос Примака:

— Халло!

— Прости, что разбудил. Это сын твой Микола.

— Что случилось?

— Приезжай!

— Когда?

— Сейчас!

— Ты что, сдурел?

Сегодня пришла очередь возмущаться Примаку.

— Ладно, сиди дома, я добрее, — сказал я и стал читать по телефону только что написанный фельетон. Прочел, спросил: — Ну как?

— Щуплый, маленький, а рука у тебя тяжелая.

— Это плохо?

— Больно.

— Разве я приврал где?

Примак промолчал, не ответил. И я понял, что виноват. Шесть раз назвал в фельетоне имя Примака. Много. Нужно будет исправить.

— Сделаю, старче. Будь покоен.

В одиннадцать дня мое произведение лежало на столе у заведующего отделом. У нас был обычай — каждый новый фельетон заведующий читал вслух, и все сотрудники, вплоть до секретарши, делали свои замечания. Три замечания были сделаны и на этот раз. Два я принял, одно отверг. Потом мы с заведующим пошли к редактору Круглову. Тот прочел, посопел и сказал:

— На основании каких материалов написан фельетон?