Выбрать главу

— А я думал, вы не придете,

— Пьеса-то хоть хорошая?

— Дрянь!

— Зачем же вы прислали тисненное золотом приглашение?

— В прошлый раз вы дважды сказали «может быть».

— Ну и что?

— Дважды усомнились в моих словах.

— Милый, вам нужно лечиться. Вы псих.

— Может быть.

— Вот и вы сказали, «может быть».

— Между моим «может быть» и вашим — разница. Вам от моего «может быть» ни жарко ни холодно, а мне от нашего грозят неприятности. Идемте, он вас ждет.

— Кто?

— Милисандров Виктор Викторович. Худрук театра. Мы с ним вместе покупали выигрышный билет. Господи, разве я виноват, что мой оказался счастливым.

Я повернулся и быстро пошел вниз, к выходу. Елисапетов догнал меня, схватил за руку.

— Вы не имеете права уходить, не выслушав Милисандрова. Пойдемте, он подтвердит, что я выиграл машину по лотерейному билету.

— Мне не нужно подтверждений, я — верю вам и так.

— А я не верю, что вы верите мне. Скоро год, как этот проклятый «Москвич» у меня. И весь этот год я у всех на подозрении. Кому ни скажу про выигрышный билет, каждый иронически улыбается.

— И вы каждого водите к Милисандрову за подтверждением?

— На всех тех я плюю.

— Плюньте и на меня.

— Плевал, не помогает. Достаточно только мне представить в завтрашнем номере газеты фельетон под заголовком: «Москвич» по трамвайному билету», как у меня тут же начинается тахикардия. Сердцебиение.

— Я не собираюсь печатать о вас в завтрашнем номере газеты фельетон.

— А в послезавтрашнем?

— И в послезавтрашнем.

— Сегодня вы говорите так, через неделю возьмете и перерешите.

— Не перерешу.

— Честное слово?

— Честное слово.

Елисапетов ощупал меня бусинками.

— Чтобы не перерешить, вы должны быть убеждены в моей честности.

— Убежден!

— Не верю. Фельетонист — человек серьезный. А серьезный человек не может верить людям на слово. Серьезному нужны веские подтверждения. Пойдемте к Милисандрову. Он худрук. Народный артист. Врать не станет.

— Не пойду.

— Господи, за что?

Елисапетов сказал, и впервые его бусинки не прожгли, не ощупали меня, а глянули с тоской и страданием. Я решил не перечить, выполнить его просьбу. В самом деле, что мне стоит выслушать вторично нехитрую историю о том, как два советских человека приобрели на счастье одиннадцать лотерейных билетов. Один купил десять и ничего не выиграл, а второй купил один и оказался хозяином «Москвича».

Потеряю две минуты, послушаю худрука, зато навсегда отделаюсь от этого чересчур впечатлительного театрального администратора.

Но пришлось потерять не две минуты, а много больше.

— Виктор Викторович просил посидеть, подождать его, — сказала секретарша.

Елисапетов заволновался.

— А вы назвали, кто к нему пришел?

— Назвала.

— Я не один, а с Пав. Крохалевым. Фельетонистом.

— И это передала.

Елисапетов не унимался:

— Может, у Виктора Викторовича посетитель?

— Никого.

— Тогда в чем же дело?

— Думает. Изобретает мизансцены.

Думал Виктор Викторович, сидя один в кабинете, минут двадцать. Затем на столе у секретарши загудел зуммер. Секретарша улыбнулась:

— Пожалуйста.

Мы входим. Елисапетов говорит:

— Добрый вечер.

В ответ — ни слова. Мы стоим в трех шагах от худрука. Смотрим в четыре глаза на него, а он думает, не видит нас. Мы стоим так минут десять, и он десять минут думает в нашем присутствии. Внешне это выглядит так. Худрук смотрит сквозь нас, не мигая, в левый угол кабинета. Потом, мигнув, переводит художническое око в правый угол кабинета. Затем поворачивается на вертящемся кресле к нам спиной и пребывает в таком состоянии примерно минуту. В этой позе худрука осеняет мысль. Эврика! Вертящееся кресло делает пол-оборота, И худрук фиксирует внезапно пришедшую мысль в блокноте.

Еще со школьной скамьи мне было известно, что глаголом «думать» определяется одно из свойств человеческой натуры.

Я знал, что акт думания самый интимный, стыдливый. Оказывается, ничего подобного. Есть уникумы, которые могут думать напоказ. Четыре раза вертящееся кресло заставляло худрука поворачиваться спиной к посетителям, и все эти четыре раза его осеняло вдохновение. И вот четвертая, внезапно пришедшая в голову мысль зафиксирована в блокноте, худрук выходит из творческого экстаза, и, не сказав своим посетителям ни «здравствуйте», ни «садитесь», объявляет:

— Хочу ставить «Отелло» и весь там, в материале.

— Мы к вам, Виктор Викторович, — робко говорит Елисапетов.

— До сих пор режиссеры трактовали «Отелло» символом ревности. Я пришел к другому выводу. Отелло не символ ревности — он жертва доверчивости.

— Такое мнение уже высказывалось, — говорю я.

— Не знаю, не слышал.

— Мнение это даже напечатано.

— Когда? Кем?

— Лет полтораста назад. Пушкиным.

Не спуская с меня глаз, Милисандров соединяется по телефону с заведующей литчастью театра. Говорит:

— Узнайте, что говорил Пушкин об Отелло, и через час доложите мне.

Елисапетов пробует переключить внимание худрука, спустить его на грешную землю.

— Виктор Викторович, познакомьтесь — это Пав. Крохалев.

А худрук еще весь там, в материале.

— Не ревность, а доверчивость. Вот исходная для сквозного действия спектакля. Эта новаторская мысль родилась здесь, в моем кабинете. Три минуты назад. И вы присутствовали при ее рождении.

— Пав. Крохалев пришел по вашему приглашению.

Виктор Викторович устало смотрит на меня. Закрывает глаза. Ему нужно время, чтобы переключиться. Шагнуть из шекспировского вчера в наше будничное сегодня. И вот переключение произошло. Виктор Викторович открывает глаза, говорит:

— Пав. Крохалев… Пав. Крохалев… Простите, не знаю. Не слышал.

Елисапетов смущен и удивлен одновременно. Всю последнюю неделю он уговаривал худрука принять Пав. Крохалева, рассказать ему о выигрышных билетах. Худрук согласился, назначил день и час приема — и вдруг все забыто. Елисапетов пробует освежить память худрука:

— Это Пав. Крохалев. Фельетонист.

— Сейчас не пишут настоящих фельетонов, — неожиданно говорит худрук. И, минуту помолчав, добавляет: — И фельетонистов нет сейчас настоящих.

Елисапетов кашлянул, давая этим понять, что при живом фельетонисте, да еще когда он приглашен вами в гости, такое категоричное заявление малоуместно.

Но худрук не обращает внимания на кашель.

— Гаснущая кривая советского фельетона, — говорит он, — началась в тридцатых годах. Дайте вспомнить, и я назову вам фамилию человека, который толкнул жанр смешного в газете вниз.

Елисапетов умоляющим взглядом просит Милисандрова не развивать дальше скользкую тему «гаснущей кривой», а поговорить лучше об автомашине, выигранной по счастливому билету. Но Милисандров не может так быстро переключиться на новую тему и задает мне вопрос:

— Вам нравится, как пишет Влад. Сиротин?

— Влад. Сиротин считается сейчас фельетонистом номер два.

— А кто у вас первый?

— Первых много. Больше десяти. Ан. Суменов, Сем. Мустанаки, Ген. Холдеев…

— Не читал, — говорит худрук, — но уверен, что Ген. Холдеев пишет так же скучно и бесталанно, как Сем. Мустанаки, которого я тоже не читал.

Виктор Викторович снова закрывает глаза, но не для того, чтобы начать рассказ об одиннадцати выигрышных билетах, а чтобы сделать новое заявление в развитие темы «гаснущей кривой».

— Пав. Крохалев… Пав. Крохалев… — шепчут губы худрука. — Да, да, что-то припоминаю. Человек под такой фамилией напечатал в конце двадцатых годов фельетон «Вадим Вадимыч на уровне». Ничего был фельетон, так на три с плюсом, не больше.

Человек под фамилией Пав. Крохалев не мог напечатать в конце двадцатых годов фельетон, так как родился Пав. Крохалев только в тридцатых. Что же касается фельетона «Вадим Вадимыч на уровне», то написал его Мих. Кольцов и не на три с плюсом, а на все пять. Но я промолчал, не стал поправлять Милисандрова, а он продолжал подзадоривать меня: