— Заставим.
— Он же не любит ее.
— Будет любить, — говорит один, а второй добавляет:
— Уговорим, ей-богу. Только не пишите.
— Фельетон будет о нем. Вам что бояться?
— Областной отдел культуры создаст комиссию. Снимут с работы не только Кучкина, комиссия снимет и меня.
— Вас за что?
— У нас в области такой порядок: кто бы на эстраде ни проштрафился, снимают в первую очередь директора филармонии. Директора у нас сняли раньше. Значит, теперь снимут заместителя.
— У Эдика Кучкина верха лучше, чем у американца Армстронга. Его сразу заберет в Москву Утесов, — говорит худрук, а замдиректора добавляет:
— А у меня ни верхов, ни низов. Меня снова отправят завом в кинотеатр «Космос».
— А мне, — говорит худрук, — задержат присвоение звания заслуженного артиста республики.
— Не пишите, — просит замдиректора, а худрук добавляет:
— Скажите, что нужно сделать, мы сделаем.
— Хотите, сегодня же приведем его к ней? — спрашивает замдиректора.
— И не уйдем от них, — добавляет худрук, — пока они не поцелуются, не лягут спать рядышком.
Эти двое могли и привести его к ней и даже уложить их спать рядышком. И сделали бы они это совсем не потому, что им было жалко ее. Им было жалко себя.
Этим двоим можно было посочувствовать. Но почему областной отдел культуры завел дурацкую традицию бить вкупе с одним виноватым еще и двух невиновных?
Но это уже, как говорится, тема другого фельетона, а как быть с Эдиком Кучкиным? Пожалеть двух невиновных и не писать о виноватом? Обидно. Трубач-кроссвордист был самой судьбой предназначен на заклание фельетонисту. Фельетонист не знает, как быть. Он на распутье. А двое посетителей сидят напротив и заискивающе смотрят ему в глаза.
— Не пишите, — просит один, а второй, не дав первому закончить фразы, уже спрашивает:
— Ну как, не напишете?
И я не говорю им ни «да», ни «нет». Я говорю:
— Подумаю.
А думать мне и не дают. Только-только ушли эти двое, как в комнату снова входит маленькая, складненькая. Не та, которую обидел вчера трубач-кроссвордист, а та, которая была обижена восемнадцать лет назад.
Не успев войти, отдышаться, маленькая, складненькая берет меня за руку, тянет:
— Скорей, скорей. Вас она уважает. Вам нужно сказать ей всего одно слово, и она сделает все, что нужно.
— А что нужно?
— Да вы еще ничего не знаете. К Катеньке приходил замдиректора филармонии. Зам сказал, чтобы Катенька не волновалась, что общественность и руководство филармонии уговорят Эдика Кучкина, заставят его вернуться к ней. А она… Вы знаете, что сделала Катенька? Она сказала замдиректора: «Зря стараетесь. Жить с Кучкиным не буду. Домой его не пущу!»
Я и покричала на нее и поплакала. Просила не помнить зла, примириться.
— Зачем?
— Ну, мало ли что случается между молодоженами, Нельзя же после первой размолвки бежать в суд, требовать развода.
— Иногда нельзя, а иногда нужно.
— Катенька только-только замуж вышла, неужели ей сразу и разводиться! Вы что, не знаете, какое к разводкам у мужчин отношение?
— Все зависит от поведения разводок. А к вашей Катеньке, я уверен, мужчины будут относиться хорошо.
— Если бы Катенька жила со мной, я бы не волновалась. А то молоденькая, хорошенькая, живет одна в отдельной квартире. Не дай бог, что случится. Уж лучше ей жить с этим Кучкиным, чем быть матерью-одиночкой. Пойдемте, уговорим ее.
— Мириться? И не подумаю. Ваша дочь достойна лучшего мужа. И она найдет его.
— Это вы отсоветовали ей мириться с ним?
— Я.
— Ну, знаете!
И Милица Антоновна, не попрощавшись, выскакивает из комнаты.
А минут через пятнадцать меня вызывает секретарь редакции. Милицы Антоновны в комнате секретаря уже нет, но по всему чувствуется, что свое черное дело маленькая, складненькая уже сделала, довела секретаря если не до самой точки кипения, то до предкипящего состояния безусловно. Секретарь начинает разговор вопросом:
— Тебе, Губиньш, известно, зачем наша газета поручает литсотрудникам писать фельетоны на морально-этические темы? Задача таких фельетонов укреплять семью.
— Укреплять — не значит всегда мирить, иногда это и разводить.
— Поясни, когда?
— Хотя бы в том случае, когда один из супругов, скажем он, без царя в голове. Ничтожество.
— А тебе известно, что иногда один из супругов, скажем она, отлично ладит с ничтожеством?
— Правильно, женщине иногда приходится ладить, приносить себя в жертву ради детей. У Катеньки детей от трубача-кроссвордиста нет. Нет у нее к нему и горячей любви.
— Откуда ты знаешь?
— Жена, которая любит мужа, не пойдет в редакцию с жалобой на любимого.
— В этом ты прав.
— Раз прав, значит, я мог сказать ей: «Не мирись, гони трубу из своего дома».
— Ни в коем случае.
— Ты сам думаешь, как я!
— Я думаю о многом, но не все выпаливаю вслух, Хороший журналист должен хоть немножечко быть дипломатом. Милица Антоновна пишет в соседней комнате жалобу в обком партии, будто ты разбил жизнь молодоженов, уговорил ее дочь Катеньку уйти от мужа. Этой жалобе нужно преградить дорогу.
— Чем?
— Фельетоном. Садись пиши как можно быстрее. Смейся над мужем-кроссвордистом. Издевайся. Рисуй даже кретином. Только не давай молодой жене рискованных советов.
— Например?
— Не живи с трубой. Уходи от трубы.
— Но в этом главное.
— У тебя бездна смешного материала. Говори, пиши что хочешь, а эту сторону вопроса обойди, не упоминай.
Я пошел к себе и стал думать: как мне писать фельетон, чтобы сказать все, что я хочу, не упоминая главного? И что мне писать, чтобы успокоить мать и в то же время не портить жизни дочери?
И наконец, можно ли вообще написать фельетон, который выглядел бы со страниц газеты не пустым, забавным анекдотом, а настоящим фельетоном — злым, полновесным?
Кончил рассказывать Адольф Губиньш, с места поднимается Олег Алалаев и держит такую речь:
— Ад. Губиньш поведал нам о тех необычных, смешных людях, которые нет-нет да являются на прием к фельетонисту. Яхочу рассказать о людях обычных, не смешных, к которым нет-нет да приходится идти на поклон нам, фельетонистам. И хотя поначалу мой рассказ будет носить невеселый характер, прошу не сердиться, кончатся мои трагикомические приключения «хэппи энд». Как в американском кино. И Ол. Алалаев начал свой рассказ так:
КАК ХОРОНИЛИ ФЕЛЬЕТОНИСТА
Я попал в трамвайную катастрофу, и «скорая» доставила меня, побитого, покалеченного, в больницу. Положение мое было признано безнадежным. Я узнал, что доживаю последние минуты, из разговора, который спокойно вели над моей головой три сотрудника больницы. Два сотрудника-санитара доставили меня из приемного покоя в травматологическое отделение и спросили третьего сотрудника — дежурного врача:
— Куда?
— В десятую палату на десятую койку.
— Не понесем, — говорят санитары и, опустив носилки на пол, начинают прикуривать от папиросы дежурного врача.
— Почему? — спрашивает дежурный.
И санитары с присущей им любовью к правде говорят:
— Выносить покойника с десятой койки до двери нужно через девять кроватей, а это неудобно.
— Кто вам сказал, что его придется выносить?
— А ты сам не видишь?
Дежурный врач еще не удосужился посмотреть на больного. Подстрекаемый санитарами, он наконец нагибается ко мне и сокрушенно вздыхает:
— Действительно, нести через девять коек носилки не с руки.
И, вызвав старшую сестру, дежурный говорит:
— Найдите этому больному койку поближе к двери.
— Он что, уже? — осведомляется старшая сестра и добавляет: — Тогда несите его в первую палату на первую койку.
— Не понесем, — говорят санитары, гася папироски. — Вынести его с первой койки будет удобно, да потом нести далеко. Вы положите его лучше в изолятор. Идти до анатомички из изолятора ближе, чем от первой палаты.
Я сам люблю правду. Сам всегда и везде требую; «Правду, только правду». Но если бы в эти тяжелые для меня минуты дежурный врач-правдолюбец посмотрел бы на меня не с точки зрения диспетчера, радеющего за рациональную транспортировку трупов, а с точки зрения человека; если бы врач-правдолюбец, наклонившись над носилками, пренебрег бы правдой ради двух незамысловатых слов лжи, хотя бы что-нибудь вроде: «Хо-хо, больной, а у вас ничего серьезного. Вы еще попляшете, повальсируете с девчатами», — мне бы от этой лжи было намного легче, чем от его правды.