И старшая, несмотря на то что место для беседы выбрано в спешке неудачно — старушку все время толкают, рассказывает. А женщина помоложе, ее тоже толкают, внимательно слушает.
Так как Капитолина Прохоровна, рассказывая, плачет, слушательница проникается к ней состраданием и ведет в райком партии, благо он находится всего за три дома от рыбного. Капитолина Прохоровна плачет и в райкоме. Секретарю тоже жалко старушку, и он, подняв телефонную трубку, звонит в редакцию.
— К вам придут сейчас две женщины. Старшую зовут Капитолиной Прохоровной. У нее серьезные нелады с детьми. Выслушайте. Напишите. Помогите старой матери.
Секретарь сажает старую мать с ее поводырем в свою машину и отправляет обеих женщин в редакцию. И вот женщины сидят на диване. У каждой в руке авоська, полная рыб. Маленькая комната фельетониста начинает наполняться запахом моря. Я закрываю глаза, и воображение переносит меня из уральского города в район далекой Алушты, где я проводила лет десять назад свой отпуск. Раннее июньское утро. К берегу только что подошел с ночного лова баркас, полный скумбрии. Рыбаки ждут автомашину, чтобы начать разгрузку, и пока лежат на гальке, отдыхают. От земли до самого неба тишина. Только волны, взбегая на берег, чуть слышно шепчутся с голышами: ш… ш… ш…
Открываю глаза, смотрю на Капитолину Прохоровну, и мне кажется, что передо мной добрая, ласковая бабушка, которая рассказывает мне, своей внучке, сказку тоже про добрых, ласковых принцев и принцесс.
Капитолина Прохоровна и в самом деле шевелит губами, раскрывает рот. Она что-то говорит, но что? Я после ночного дежурства. Не выспалась. Устала. Закрыла глаза на минутку и никак не могу очнуться. Мои уши заложены воображаемой тишиной. Но вот слова начинают доходить до моего сознания. Они толкают меня в грудь, бьют по лбу, переносят с солнечного берега Алушты в тесную комнату редакции. Вещи и люди становятся на свои места. Нет баркаса с ночным уловом, есть только авоськи с уснувшей рыбой. Рассказ старой матери не о добрых принцах и принцессах, а о родных детях — злых, жестоких.
Мать родила и вырастила пятерых. И все пятеро матери не в радость. Пятеро детей, а живет мать в чужом доме.
— У ваших детей тесные квартиры? — спрашиваю я.
Прежде чем ответить, Капитолина Прохоровна долго собирается с силами, наконец говорит:
— Старший у меня полковник. У него две комнаты. В каждой висит клетка с канарейкой. Две собачки у них, держат взамен детей. У каждой собачки своя постелька. Свой матрасик. Полковник спит с женой тоже на мягком. На пуховой перине, на пуховых подушках, а мне, матери, сын-полковник стелет дерюжку на полу в передней. «Спи, дорогая мамочка».
В этом месте Капитолина Прохоровна останавливается, чтобы поплакать, вместе с ней плачет женщина помоложе, а вслед за ними начинаю плакать и я.
Раньше других берет себя в руки Капитолина Прохоровна.
Мы еще ревем, а она продолжает рассказ:
— Решила уйти к другому сыну. Вертеринару.
— Вертеринар — это собачий доктор, — объясняет женщина помоложе.
— А вертеринар хуже полковника, — продолжает рассказ мать. — Жила у него, натерпелась, наплакалась. Сами едят четыре раза в день. Вкусно едят. Жирно. Себе с женой они делают каклеты. Жарят курей. На закуску кладут витчинку. На сладкое хрухты. А мне давали есть всего два раза. Утром и в шесть вечера. Утром супчик, а в нем три крупинки или три макаронины. А вечером жидкую кашку, сваренную на воде, или пюре из тертой картошки. Я тощаю, еле ноги ношу. Плачу, говорю:
«Сыночек, исть хочу».
А он отвечает:
«Молитесь, дорогая мамочка, чтобы бог скорей вас к себе прибрал. На небе харч лучше».
Женщина помоложе слушает за сегодняшний день этот рассказ в третий раз. Сначала на ступеньках рыбного магазина, потом в райкоме партии и, наконец, сейчас в редакции и каждый раз плачет, причитает:
— И это родной сын! И это член партии!
— Как, разве он член партии?
— У нее все пятеро члены партии.
— Не может быть, — говорю я.
— Может! — заявляет женщина помоложе. — Вы послушайте, что она будет сейчас про своего младшего говорить.
Я смотрю на Капитолину Прохоровну. Та вытирает слезы и начинает говорить про младшего.
— Токарь он у меня. Душой добрый.
— Ты скажи, что он делает, — говорит женщина помоложе.
— Бьет он меня.
— Добрый и бьет?
— Без характера. Жена им крутит, заставляет.
— Он не только бьет, — добавляет женщина помоложе. — Он привязывает мать на целый день к ножке стола.
— «Сиди, дорогая мамочка!» — снова говорит Капитолина Прохоровна и после этой фразы опять достает платок, плачет.
Вместе с нею плачет, причитает женщина помоложе, а вслед за нею начинаю реветь и я. Фельетонист-мужчина, конечно, обошелся бы без слез, а я, каюсь, ревела. Пила воду, чтобы успокоиться. Успокоюсь на время; как только Капитолина Прохоровна дойдет до фразы-эпитафии: «Спи, дорогая мамочка», — меня кидает в слезы.
У Капитолины Прохоровны кроме трех сыновей было две дочери: кандидат технических наук и кандидат физических наук. Одна, у которой муж был тряпкой, — зверь, а вторая, у которой муж не был тряпкой, — потаскушка. Пятеро детей, пять печальных рассказов, пять заключительных фраз-эпитафий, и после каждой — слезы.
Женщины с авоськами ушли, а я сижу, не могу успокоиться. В три часа репортеры из отдела информации идут в столовую. Заходят, за мной. Я машу им рукой:
— Идите, догоню.
Пообещала, но не пошла в столовую. Час назад очень хотелось есть, а после рассказов матери аппетит пропал.
Перед концом работы снова звонит секретарь райкома.
— Была у вас эта несчастная старая мать? Рассказала про детей? Правда, страшно?
— Очень.
— Уже пишете?
— Сяду завтра.
— Вы бы сели сейчас. Под настроение. Пока злость на этих гадов не прошла.
— Не пройдет.
Утром по дороге в редакцию захожу в ветеринарную лечебницу посмотреть, как выглядит второй сын Капитолины Прохоровны. Собачий доктор. Вхожу, спрашиваю:
— Я могу видеть Клима Владимировича?
— К Климу Владимировичу на сегодня все номера розданы, — говорит санитарка-швейцар. — Могу проводить к Розе Ивановне или к Борису Кондратьевичу.
Объясняю санитарке, кто я.
— Из редакции. Иду к Климу Владимировичу не на прием, по делу.
Санитарка-швейцар поднимается с табуретки и ведет меня в большой светлый зал.
Три двери. Около каждой стулья. У двух дверей, где принимают Роза Ивановна и Борис Кондратьевич, один-два посетителя, а около двери Клима Владимировича тесно от ребятишек. Мальчики, девочки. У каждого в руках ящичек, корзина, кошелка, и из каждой на вас смотрит зверек или птичка.
— Ребятня! — говорит санитарка. — К другим врачам не идут. Часами сидят у этой двери, лишь бы показать своего больного дяде Климу. Он для них вроде доктора Айболита.
— Айболит был добрым, отзывчивым.
— И Клим Владимирович добрый.
— Что-то не верится.
— Почему?
Я молчу, не отвечаю санитарке. Зачем раньше времени раскрывать свои карты.
Санитарка подходит к средней двери. Дети хором говорят:
— Нельзя. Дядя Клим делает операцию.
— Кому?
— Воробью.
Хозяйка воробья, девочка с большим розовым бантом, как услышала слово «воробей», так тут же залилась слезами. Санитарка-швейцар гладит ее по головке, спрашивает: что с ней? Как зовут? И дети, сидящие на соседних стульях, объясняют, что девочку зовут Нинель, а плачет она потому, что ей жаль воробья.
В этом месте девочка Нинель решает вступить в разговор. Она говорит только одно слово «Генка» и снова заливается слезами.
Мальчики и девочки объясняют. Генка — это брат Нинель. Утром Генка сбил из рогатки воробья с дерева. Все думали — воробей убит. Он лежал в пыли, не двигался. А воробей был в обмороке. Генка сломал воробью ножку. Нинель, вместо того чтобы идти в школу, побежала в ветлечебницу, и вот теперь дядя Клим накладывает на сломанную ножку шины.
— Господи, — говорю я. — У воробьишки ножка тоньше спички, разве можно взять ее в шины?