Выбрать главу

— К прокурору. Сажать ваших детей в тюрьму.

— За что?

— За то, что они тиранствовали над родной матерью. Морили ее голодом, били, привязывали к ножке стола…

Капитолина Прохоровна кидается ко мне, просит:

— Не сажайте их в тюрьму.

Она не только просит — плачет, и уже не фальшивыми слезами, а настоящими. Тянет к себе мои руки, целует. Кричит:

— Не сажайте, не сажайте. Дети у меня хорошие, добрые.

А я, поймав дорогую мамочку на слабом месте, продолжаю дописывать легенду:

— Добрые, а мать голодом морили?

— Не морили.

— Били! К ножке стола привязывали!

— Не били, не привязывали.

— А вы сами что говорили?

Капитолина Прохоровна перестает плакать, спрашивает:

— Если я скажу все честно, вы не пойдете к прокурору, не посадите моих детей в тюрьму?

— Нет.

— Я говорила неправду. Врала.

— О своих детях?

— Да.

— Зачем?

— Хотелось, чтобы люди пожалели. Скажу в булочной старушке, что бог обидел меня детьми. Она постоит, поплачет со мной у прилавка, мне и легче.

— Вас жалели, а детей ваших кляли, ругали!

— Ругань на вороту не виснет. Не страшно.

— Вы что, не понимаете? Из-за ваших жалоб ваших детей могли выгнать из партии, снять с работы!

— Вот это уже глупость. Мало ли что дура баба сбрехнуть может. А вы, партейные, ученые, на то и поставлены над нами, чтобы решать все с умом, по-правильному, как в писании сказано.

— Ну хоть теперь врать больше не будете?

— Понимаю. Мне, значит, теперь нельзя говорить с людьми про своих детей, которых я носила под сердцем, рожала в муках…

— У вас хорошие, заботливые дети. Вот вы и рассказывайте про это. Увидел сын Клим болгарский виноград. Купил. Принес. Кушай, дорогая мамочка!

— Если я стану хвалить детей, мне люди завидовать будут, а я хочу, чтобы меня жалели, утешали.

Капитолина Прохоровна говорит, а я точно так же, как два дня назад ветврач Клим Владимирович и секретарь партийной организации Роза Ивановна, хватаюсь за голову. Думаю: как быть? Жалеть ли мать, оговаривающую в поисках жалости детей, которых она в муках рожала, или высмеять ее в фельетоне, выставить на суд читателей?

А эта мать в порядке информации о лучших минутах, пережитых ею в жизни, говорит:

— Господи, как это было хорошо, когда вы в тот раз, в редакции, взяли меня за руку, поплакали со мной. А некоторые жалеючи даже гладят меня по голове, целуют. В дом к себе ведут, чаем поят…

Как пьяница в поисках стопки водки, дорогая мамочка идет на все. Ради двух слов сочувствия и утешения она предает своих детей. Сегодня она, может быть, и угомонится, перестанет клеветать, а завтра все начнет сначала. Только бы вы пожалели ее. Только бы поплакали над горем, которое она обязательно придумает себе завтра.

* * *

Кончает говорить Вал. Одинцова. Ее спрашивают: был или не был напечатан фельетон про дорогую мамочку? Вал. Одинцова на вопрос отвечает вопросом:

— А как вы сами считаете, нужно было печатать такой фельетон?

Фельетонисты сидят, думают. А Вал. Одинцова не ждет, подгоняет:

— Что вас смущает: тема, материал, доказательства?

С места поднимается фельетонист из Закавказья Вахтанг Пираев и говорит:

— Если бы речь шла о подлостях «дорогого папочки», я не задумываясь напечатал бы фельетон. Но критиковать, высмеивать мать… Простите, такой фельетон печатать нельзя. Мать — имя святое.

— А если глупая баба порочит святое имя матери?

— Закрой глаза. Пройди мимо.

— Почему?

— Потому что она мать!

Поднимается шум. С мест летят реплики:

— Правильно!

— Неправильно!

— Жалко, не мне попалась, не со мной встретилась эта мать! — говорит один.

— А мне встретилась, и не так давно, — отвечает ему другой.

— Такая?

— Боюсь, не хуже ли.

— И что вы сделали?

— Если разрешите, — говорит Яр. Шпаковский, — я расскажу.

— Сегодня наше время подошло к концу, — извиняется председатель, — вот и директор кафе собрался домой, а завтра…

И завтра, как только окончились утренние занятия семинара, мы, пообедав, сдвинули столы вместе, и Ярослав Шпаковский начал свой рассказ так:

ОБЕЗЬЯНЬЯ ЛЮБОВЬ

В редакцию пришла женщина. Суматошная, бестолковая. Фразу начнет, не закончит. Я спрашиваю ее одно, она отвечает про другое. Наконец выясняется: у женщины арестовали сына.

— А что сделал сын?

— Была я у прокурора… Он говорит: сыну, самое меньшее, десять лет дадут. Это мальчишке. Не люди — звери. Сыну в прошлом месяце восемнадцать лет исполнилось.

— Что сделал сын?

— В день рождения я ему проигрыватель с пластинками на последние деньги купила. Они проигрыватель не тронули, а его арестовали.

— Что сделал сын?

— Не он виноват. Дед! Пятнадцатого числа… деду — почтальонша всегда по пятнадцатым пенсию носит… А прокурор, вместо того чтобы защитить сына…

— Что сделал ваш сын?

— Получил дед пенсию. Ему тетя Зина, почтальонша, принесла. Она всегда пятнадцатого приносит. Сын просит у деда пятерку. И теперь за эту пятерку мальчишку в тюрьме держат.

— Что сделал ваш сын?

— Попросил у деда пятерку из пенсии. Дед не дал. Ребята вечеринку устраивали в складчину с девчонками. Шесть бутылок «московской» хотели купить… А милиция, вместо того чтобы разобраться, скрутила сыну руки и повела.

— Что сделал сын?

— Вечеринку они хотели устроить. С девчонками. Он и с Катькой своей договорился. Не с соседской Катькой, которая от него ребенка должна родить. С этой он больше не водится. Теперь у него другая Катька, дочь нашего дворника. А они ему десять лет хотят дать…

— Что сделал ваш сын?

— Так я и говорю: попросил у деда пятерку. Ему наша почтальонша по пятнадцатым числам пенсию носит. А дед не дал. Ну сын осерчал. Я в милицию бегала, просила его отпустить на поруки. Не отпускают,

— Что сделал ваш сын? — в восьмой раз спрашиваю я.

— Я тогда же сказала деду: дай. Каждую получку давал, дай и теперь. Не зли. Нравный у меня мальчишка. Без отца рос. Я сама его поднимала, сама кормила, одевала. А деньги на вечеринки сын всегда брал у деда. Он думал, дед даст и теперь. Он с ребятами уговорился, с Катькой. Не с соседской, а с другой. Деду бы дать по-хорошему, не обижать внука, и не сидел бы теперь мой сын за решеткой.

— Что сделал ваш сын?

— Они уже уговорились с девчонками купить шесть полбутылок «московской», шесть «перцовой»… А дед уперся. «Хватит, говорит, бездельнику ополовинивать стариковскую пенсию. Хочет твой мальчик пить «перцовую», пусть поступает на завод, пусть сам зарабатывает на водку».

Дед пожадничал, а взяли не деда — сына.

— Что сделал ваш сын?

— Я сказала тогда деду: он не только мой сын, он и твой внук. Дай, не скупись. Два раза я прокурору писала. К секретарю райкома ходила. Думала, секретарь пожалеет мальчишку. А секретарь сказал: «Ваш сын — бандит. Мы его будем судить в показательном порядке». Мальчишке восемнадцать лет, а его в клуб под конвоем приведут. Ну, есть ли сердце у вашего секретаря?

— Что сделал ваш сын?

— Дед сам виноват. Ему бы дать пятерку, отвязаться. Они же молодежь, уговорились с девчонками купить шесть бутылок «московской», шесть «перцовой», десять пива…

— Что сделал ваш сын?

— Понимаю. Вы спрашиваете про это. С этим было все как надо. Завод духовой оркестр прислал, три венка. Два живых и один с бумажными цветами.

— Что сделал ваш сын?

— Вгорячах, не нарочно… договорился он со своей девчонкой… Катькой…

— Что сделал ваш сын?

— Деда поленом ударил. Моего отца. Ну, тот упал, кончился. Через полгода, год он и сам, своей смертью кончился бы. Старый был, больной…

Час сидела она в редакции. Говорила, ругалась, кричала. Пыталась защитить, оправдать сына. А то, что сын ее отца убил, это ее не волновало. Это она считала несущественным…