Выбрать главу

— Обличьем городской. Должно, царский посланник, — глубокомысленно рассказывал Яшка, по обыкновению, крича, будто с колокольни. — Проведали в Питербурхе про наши беды, вот и прислали!

Яшку накормили, да и рукой махнули. Яшка съел большущую миску гороху, вылизал ее и уснул прямо на лавке, за столом.

Ванюшка — тот посмышленей оказался.

— На ём кафтан был длинный-длинный. А из кафтана — шерсть клочьями.

— Из кафтана росла? — спрашивали.

— Может, и росла. А голова здоровенная, как чугунок. И черная.

— А рогов, рогов не было? — крестилась бабка Пелагея.

— Не заметил. Может, и были. Я спать хотел. Выглянул с овину, а жарко же, все плывет. Я гляжу — он и чешет по улице. Прямо к тракту. За гору перевалил, и всё. Я думал — приблазнилось. И снова спать лег.

Потом Ванюшка подумал и еще вспомнил:

— Ножищи у него в обутках каких-то странных. Вроде шкуры намотаны бараньи. И пыли не было. Как будто плыл, а не шел.

Больше от него ничего не добились.

* * *

Незаметно осень пришла, в делах да заботах лето угасло. Дожди начались, дороги размыло. Даже в гости перестали ходить, и кумушки попритихли, и Николай успокоился.

Он теперь о мальчонке мечтал от Матрены. И Матрена была согласна, да вот что-то никак у них не выходило.

Николай брагу истребил, пить Матрёне настрого воспретил. Побил даже. Они и к бабке ходили, за реку, в Верхне-Боровку. Бабка велела свечек наставить Богородице, почесала Матрене голову, побормотала что-то, взяла десяток яиц в оплату и велела идти.

Но и это не помогло. Матрена говорила — подождать надо. Она чувствует, мол.

* * *

Зима пришла, ударили морозы, — да такие, каких давно не бывало. Сорок дней и ночей кряду трещало в лесах и на озерах, и лопался лед, и гнулись деревья, и не было снегу. По ночам туман застилал звезды и зловещие круги сияли вокруг Луны — по три-четыре, ровных, будто обручи.

И из города вдруг пошли вести одна страшнее другой.

Будто бы разбойники завелись на дорогах, и дороги стали непроезжи. Не стало в городе хлеба и мяса, и жители стали есть собак, а когда собаки кончились — прочую мелкую живность. И крысы — слышь! — побежали из города, хоронясь по обочинам, питаясь сородичами.

А потом и вовсе: объявились-де в городе собаки-людоеды. Сначала шалили по ночам: поутру во дворах и на улицах находили замерзшие трупы с объеденными лицами, руками и животами. А потом страх потеряли — большущими дикими стаями налетать стали средь бела дня на прохожих, так что люди перестали по улицам ходить. И на возы налетали, лошадей жрали, людей резали, волки — волками.

Начался в городе страшный мор, вымирали целыми дворами, а по ночам в тех дворах сатанинский вой: собаки-людоеды пировали.

В деревнях жить еще можно было. Но в город старались не ездить, и на пришлых людей смотрели искоса: кто их знает, какую заразу несут? Не взбесятся ли и мирные деревенские Каквасы и Запираи?..

* * *

…В глухую ночь появился в деревне человек. На нем были шкуры то ли собачьи, то ли какие иные звериные, и шел он по-звериному, припадая на руки.

Ночь была светлой, сквозь морозную дымку сияла луна. Проходил незнакомец по безлюдной горбатой улице, вдоль изб и оград, и ни одна собака не тявкнула, не проснулась.

У последней избы остановился. Шумно потянул воздух носом. И исчез.

Николай вышел до ветру. Ночь была хорошая, и жена только-только отпустила его из горячих своих объятий, и было на душе Николая светло, как в небе. Тяжелую дверь прикрыл за собой осторожно, чтоб не обеспокоить притомившуюся от ласк Матрену.

…Скрипнула-таки дверь, как ни старался войти бесшумно.

— Чо так долго-то? — спросила Матрена — теплая, нежная, белая, раскинувшаяся на широкой самодельной кровати.

Вошедший молча скользнул ей под бок. Горячая рука погладила Матрену по щеке.

— Ладно, вставать рано, — зевнула она и отвернулась к стене.

Мохнатая рука спряталась в складках скомканной холстины. А другая — теплая, человечья, — погладила Матрену по круглому горячему заду.

— Опять? — Матрена повернулась. — Ох и ненасытный ты стал, Николаюшка!

Снова были жаркие ласки, и в синее заиндевевшее окошко молча заглядывала луна, но и она не могла помешать двоим, сопевшим и стонавшим в избе.

А потом Матрена уснула. И мохнатая рука появилась снова и гладила ее по голому животу, по бёдрам, и ласкалась, ласкалась. Матрена спала, причмокивая во сне, в котором ее Николай был царским сыном, заместо юродивого Алексашки, и ласково смотрел на нее и повторял не своим — чужим, толстым голосом: «Матренушка, сыночка мне роди… Матренушка, выкорми… Вырастет сыночек, выйдет в поле, обернется зверем вольным лесным и пойдет в поля, в лес, и все зверьё лесное поклонится ему. А кликнешь — вернется. Человечий бо сыночек будет. И лесу родным, и человеку…»