Выбрать главу

Густых остановился неподалеку, у одной из могил. Это была могила известного профессора, академика, почетного гражданина города Томска. Густых сделал вид, что глубоко скорбит по поводу безвременной кончины профессора. Правда, судя по дате на обелиске, профессор скончался почти десять лет назад.

Густых смел снег с обелиска, рассеянно глядя на портрет ученого старца, сгоревшего на научной работе.

Краем глаза следил за цыганской толпой.

Вот появились и гробы. Женщины заголосили, — в основном, из пёстрых. Возле самых гробов стояли четверо детей, и Густых мгновенно выделил взглядом того, кого искал.

Дева. Настоящая цыганская дева. В строгом черном костюме и юбке, в черных сапожках, с золотой заколкой в иссиня-черных, стянутых на затылке в узел, волосах.

Густых еще постоял, потом медленно двинулся вдоль могил, тесно прилегавших друг к другу: это был «почетный» квартал, где разрешалось хоронить только самых, как раньше говорили, блатных. Хорошее, точное слово, — подумал бывший комсомольский вожак Густых. Теперь они назывались самыми знаменитыми или богатыми горожанами.

Цыганские похороны были в «предпочетном» квартале — там хоронили деятелей помельче, в основном писателей, заслуженных артистов, художников, а также директоров и начальников. Но среди них все чаще попадались памятники с фамилиями деятелей другого рода — криминальных авторитетов, предводителей национальных мафий.

Густых вздохнул, постепенно углубляясь в самую старую часть квартала, под сосны. Здесь было темно, тихо, одиноко и странно. Некоторые могилы провалились, памятники стояли вкривь и вкось, на многих не доставало медных табличек: их свинтили ночные собиратели цветмета.

Зайдя подальше, Густых остановился, присел, и стал ждать. Отсюда ему было видно почти все, а сам он был невидим: свет фонарей сюда уже не доставал.

Ему предстояло трудное, очень трудное дело. У него не было даже плана. Только неизмеримо огромное, заполнившее его всего, чувство долга.

Дева.

Церемония заканчивалась, заиграла траурная музыка — «Адажио» Альбинони. Звуки неслись из «иномарки», стоявшей на дорожке неподалеку от могилы с распахнутыми настежь всеми четырьмя дверцами.

Густых ждал. Его слегка припорошило снегом и он сам издалека мог показаться одним из скульптурных надгробий.

Стемнело.

Издалека, из-за холма, над которым поднимался месяц, донёсся протяжный волчий вой.

Черемошники

В комнате было полутемно. Начальник охраны сделал два-три шага, прежде чем начал различать предметы. Впрочем, предметов было немного: печь, да белый пушистый ковер неправильной формы на голом полу; больше здесь ничего не было. Командир огляделся, пожал плечами. Увидел вход в другую комнату и шагнул к ней, когда краем глаза заметил нечто невероятное: ковер, только что лежавший посередине комнаты, внезапно передвинулся к дверям, как бы отрезая путь назад.

Офицер попятился, промычал что-то вроде:

— Э-э! Куда?..

И вдруг увидел, что ковер оживает, поднимается, и, еще не оформившись ни во что определенное, уже глядит на него. Глаза были яркими, как драгоценные камни, — и такими же холодными, бесчувственными, равнодушными и абсолютно нечеловеческими.

Эти глаза заворожили командира; он даже забыл об автомате, висевшем на груди.

Он окаменел, и молча наблюдал, осознавая, что ковер — это шкура. И не просто шкура: теперь это была гигантская серебристая волчица с фиолетовой пастью.

Он вспомнил об автомате, но было поздно: волчица прыгнула, сбила его с ног. Он отлетел к стене, отскочил от нее, как мяч, и с размаху упал животом на пол. Дыхание мгновенно перехватило, и от мучительной боли он забыл обо всем на свете. Когда прямо над собой он увидел волчью пасть, он уже и не думал защищаться. Единственным желанием было — спрятаться, забиться в какую-нибудь щель, отдышаться.

Судорожно извиваясь, он пополз в соседнюю комнату, внутренне завывая от переполнявшего его ужаса, и каждое мгновение ожидая, что чудовищные клыки вопьются ему в шею, и представляя, как хрустнут переломанные позвонки. Поэтому одновременно он из последних сил втягивал голову в плечи и полз, пока не оказался по ту сторону дурацкой позванивающей занавески.

Словно занавеска могла защитить его от безграничной, неземной, космической злобы, шедшей за ним по пятам.

Здесь, за занавеской было еще темнее, но зато под руками оказались горы каких-то шкур, шуб, одежды. В голове у него вспыхнул луч надежды.

Командир ужом скользнул в эту невероятную кучу, ввинтился в самую глубину, и, когда понял, что ничего не слышит и не видит, замер, согнувшись, притянув колени к лицу, в позе эмбриона. И только тогда смог чуть-чуть вздохнуть, хотя в рот тут же полезли ворс, шерсть, исходившие непонятным смрадом.

Когда в комнату вбежали еще трое охранников, они снова увидели белое пятно ковра и пустую комнату. Но они даже не успели окликнуть своего командира, всё произошло ещё быстрей. Белая шкура поднялась с пола на дыбы и прыгнула на них. От молниеносных ударов громадных лап охранников побросало на стены, а потом — на пол. И они, в точности как их командир, заметили спасительный вход в другую комнату, и, почти отталкивая друг друга, быстро вползли под стеклярусную занавеску.

И забились, законопатились в шкурах и шубах, и свернулись эмбрионами, замерев в счастливом ощущении полной безопасности.

Так, словно после долгих скитаний, они вернулись в самое безопасное и счастливое место на свете — в утробы собственных матерей.

Последним вбежал охранник-водитель. Он уже чувствовал, что в доме происходит неладное, поэтому держал палец на спусковом крючке.

Но выстрелить всё-таки не успел: что-то белое ударило его по глазам, хрустнул автомат, охранник взвизгнул от невыносимой боли.

И обмяк.

Белая подняла его с пола за шиворот, как маленького волчонка. Отнесла в комнату, занавешенную стеклярусом, и швырнула на груду тряпья.

Потом села у окна, затянутого льдом, и стала ждать.

Когда высоко-высоко в темнеющим небе острым ледяным светом загорелись редкие звезды, волчица приказала:

— Пора!

Из комнаты, косясь друг на друга, неловко переступая четырьмя лапами, словно путаясь в них, вышли пять восточноевропейских овчарок. От них несло псиной так, что волчица чихнула и с неудовольствием покосилась на них.

Овчарки сели полукругом.

— Здесь, в комнате, и во дворе, много человеческих запахов. Поищите среди них особый: в нем есть примесь запаха сучки, запах спокойствия и чуть-чуть — печного угара.

Овчарки разбежались по комнате, внюхиваясь. Потом сделали стойку, подняв морды.

— Нашли? Хорошенько запомните его. Скоро стемнеет. Вы отправитесь по его следам в маленький переулок неподалеку отсюда, к домику с мансардой. Этот человек сейчас там, наверху. С ним две собаки — рыжая дворняжка и темно-пегий, с проседью, пёс неизвестной породы.

Белая, наконец, соизволила отвернуться от окна и по очереди взглянула на каждого, стоявшего неподвижно, пса.

— Разорвите их на части, прикончите их всех. Бесшумно и быстро.

— Сегодня ночью сходим к твоей хозяйке, — сказал Бракин Тарзану. — Она должна знать, что с тобой ничего не случилось.

Тарзан приподнял голову, моргнул и вскочил.

— Нет, не сейчас, — покачал головой Бракин. — Сейчас опасно. На улицах патрули. Собак ловят. Людей…

Он хотел сказать, что людей тоже ловят, хотя и не душат в душегубках, но вспомнил, что до начала комендантского часа еще далеко. Ему в голову пришла новая мысль.

— А не сходит ли мне в магазин? — сказал он вслух. — Заодно, может быть, и твою хозяйку встречу. Как её зовут?

Тарзан промолчал.

Бракин вздохнул. Нет, так они ни о чем не смогут договориться. Он начал собираться. Кстати, надо прикупить настоящих мясных собачьих консервов, а то Тарзан сухой корм что-то не больно-то ест. Бракин пошарил в карманах куртки, пересчитал деньги, присвистнул. М-да. Денег осталось в обрез.