Вертолет сделал разворот, и Шуфарин крикнул в ухо напарнику:
— Ну, ладно, возьми этого себе!
Напарник, закутанный до самых глаз, высунулся с карабином, начал целиться. Волк был метрах в пятидесяти от него. Не попасть в такую цель было бы непростительно.
— Давай, давай! — весело крикнул Шуфарин, выглядывая поверх головы стрелка.
Кажется, он моргнул, или просто случилось какое-то краткое помутнение рассудка. Во всяком случае, выстрела не последовало, а волк, вместо того, чтобы отбросить лапы, вдруг прыгнул.
Сказать «прыгнул» — значит, не сказать ничего. Но другого подходящего слова у лесного начальника не нашлось, а времени подумать не осталось: прямо перед ним мелькнула оскаленная волчья пасть, дохнувшая зловонием, и тотчас что-то тёмное, душное навалилось на Шуфарина, опрокидывая и его, и напарника на пол.
Раздался запоздалый выстрел, один из пилотов выглянул из кабины, завопив:
— Чи вы здурилы??
Но, увидев, что творится в салоне, мгновенно спрятался.
Волк, дрожа от ярости и усталости, перекусил руку, сжимавшую карабин, рванул глухой воротник пуховика и сомкнул зубы на горле.
Отскочил, и бросился на второго, который, бросив оружие, завывая, пытался вползти в кабину.
Волк рухнул ему на спину.
Вертолет тряхнуло, но волк уже вцепился в шею жертвы.
Посреди бескрайнего белого редколесья, на увале, сидела серебристая волчья богиня, и, прищурив янтарно-золотые глаза, смотрела на нелепо закружившийся над болотом вертолет.
Хорошее представление.
Она видела, как вертолет накренился и понёсся боком, а потом внезапно, будто сбитый на лету, рухнул вниз, на черные кривые сосны.
Взметнулось облако снега. Из этого фонтана взлетели обломки, а потом над соснами пронеслись белые стремительные фигуры, и заиграл удаляющийся охотничий рог. Силуэты расплывались, быстро теряя очертания, пока не слились с белесыми облачками на фоне серого неба.
Стало тихо.
Волчица прикрыла глаза и тряхнула могучей головой.
Да, это хорошее представление. Жаль только, что — единственное. Больше стреляющих вертолетов над тайгой не будет.
Пока.
Стёпка торопился. До избушки оставалось совсем недалеко, и он прибавил ходу. Трое суток пути остались позади. Дома он растопит печурку, поставит на огонь котёл, и наварит столько рыбы, чтобы хватило до самого вечера. Он разденется догола, и будет есть, есть и есть, лишь изредка откидываясь на лежанку, чтобы передохнуть и отрыгнуть воздух.
На душе у Стёпки было светло и радостно. И небо, отзываясь на Степкину радость, тоже посветлело, облака поредели, мелькнул солнечный луч, и внезапно все вокруг заиграло, заискрилось невыносимым счастливым светом.
Какое доброе оно, солнце. Но думать о солнце и его доброте было некогда. Степка спешил.
Он вспомнил Катьку, испытав легкое беспокойство. «Как бы не подохла, однако», — подумал он.
И снова прибавил шагу, хотя прибавлять было уже некуда. Скоро кончится лес, откроется заболоченная равнина, за ней — еще лес, уже родной, исхоженный вдоль и поперек, в котором каждое дерево было ему знакомо, и в каждом жила родная, зовущая его, Степку, душа.
Он добежал до равнины. И по инерции сделал еще несколько скользящих шагов. И встал прямо, даже слегка откинувшись назад. Кажется, упал бы, — да лыжи мешали.
Прямо у него на пути, на белом-белом снегу лежал — еще белее, — громадный зверь.
Он смотрел мимо Стёпки, куда-то в лес, а может быть, на облака над лесом. Стёпка тоже невольно оглянулся. Не заметил ничего странного, и снова повернулся к зверю.
Но зверя уже не было.
Стёпка набрал в рукавицы жесткого снега, потер глаза-щёлки. Сморгнул, стряхнул лишний снег.
Никого не было вокруг. На много дней пути — ни единого человека, да и зверь попрятался, притаился, или ушел к верховьям, в сторону Страны Великого Энка.
Стёпка снова пошел вперёд, но замедлил шаг, зорко всматриваясь в каждую впадину, ямку в снегу.
Волчица не оставила следов.
И что бы это значило? — ломал голову Стёпка до самой окраины своего, обжитого леса. Душа чья-то приходила, однако. Для чего-то вышла на свет, легла поперёк пути. Хотела что-то передать Стёпке, однако.
Стёпка вспомнил Тарзана, его внезапное появление в этих Богом забытых местах. И ему стало нехорошо. «Плохо псу, однако. Или подох, или помощи просит. Чем помогу?»
Радость его сразу улетучилась, и Стёпка продолжил путь в угрюмом раздумье.
Черемошники
Уже второе побоище в цыганском доме привело к тому, что цыган попросили пожить у родни, а в доме расположилась засада спецназа.
Остатки изрешеченных шкур, пожравших трупы, увезли криминалисты, и, по слухам, отправили в Москву.
А может и не отправили: Москва до сих пор пребывала в полной уверенности, что в Томске произошла локальная вспышка бешенства, и предпринятые меры — карантин, массовые обязательные прививки антирабической вакцины, отлов бродячих животных, — дали положительные результаты.
Так что, невесело думал Бракин, скорее всего все вещдоки сейчас где-нибудь под надёжной охраной, и родственники ничего не знают о погибших, тщетно обивая пороги прокуратуры и прочих органов, и посылая слезные послания президенту Борису Николаевичу.
Борис Николаевич, должно быть, плакал, читая их, но мужественно утирал слезу. Он знал: великие реформы всегда требуют великих жертв.
В доме Коростылева тоже прятались вооруженные люди. И Бракин, встречая на улице незнакомого человека, невольно думал, что это не просто прохожий.
Рупь-Пятнадцать пропал. Дня три его не было видно, а потом, в лютый мороз, ночью, — появился. Пробрался во двор Ежихи, поднялся по лестнице и поскрёбся в дверь, как собака.
Бракин уже собирался спать, ворошил уголья в печи, — ждал, когда прогорят, чтобы закрыть заслонку.
Рыжая залаяла, а Бракин громко сказал:
— Входите!
Дверь, тяжко присев, приоткрылась, из темноты выглянуло знакомое закопченное лицо в драной шапке.
— Ух ты! Рыжик, да к нам гости! — сказал Бракин. — Входи, а то холод идет!
Рупь-Пятнадцать прошел в комнату, аккуратно прикрыв дверь, сел боком на краешек табуретки.
— Ты где пропадал? — спросил Бракин.
— Дык… — невесело проговорил Рупь-Пятнадцать. — Облаву, вроде, не только на собак и волков объявили, — на людей тоже. Когда труп этого, начальника, утащили, устроили мне допрос. И — в бомжатник сунули. Насилу ушел: а то мыться заставили хлоркой, всё вшей искали. А у меня вшей отродясь не бывало. Дохнут они на мне.
Он вздохнул.
— И где же ты сейчас? — спросил Бракин.
Рупь-Пятнадцать сделал хитрое лицо.
— У цыган.
— Ну да? Там же в каждом сарае спецназовцы сидят!
— А ходы на что? — Рупь-Пятнадцать даже приосанился, сказал хвастливо. — Я эти подземелья хорошо изучил. Там и продукты есть, и вода. Только холодно очень, а костёр разводить боязно: дым пойдет из щелей, догадаются.
— Молодец! — одобрил Бракин. — Ну, сиди, грейся.
Подумал, сообразил:
— Тебе, наверно, для сугреву водка нужна?
Рупь-Пятнадцать покачал головой.
— Там, в подземелье, спирта — залейся.
— Чего ж ты им не греешься?
— Спиртом долго греться нельзя. Уснёшь — и не проснешься, — наставительно сказал Рупь-Пятнадцать.
Бракин развел руками.
— Ну, тогда не знаю, как тебе помочь. Тебя же увидят на улице — и если сразу не пристрелят, как оборотня, так точно в кутузку заметут.
Рупь-Пятнадцать помолчал, напряжённо морща лоб. Наконец признался:
— Скучно мне там.
Бракин внимательно посмотрел на него, что-то решая про себя. Потом неожиданно спросил:
— А как ты вылез?
— Дак через гараж! Они только про один ход знают, где горело. В другие спускались через подполье или через люк в сарае. А я в это время в гараже сидел. Ну, не в этом, который на переулке стоит, а в дальнем, заброшенном. Я давно тот выход знаю: вместе с Алёшкой его устраивали. Там стена не бетонная — доски. Так я эти доски отодрал и ход прокопал, метра три. Давно, летом еще. И прямо в гараж. Мотоцикл там старый с коляской. Ну, и рухлядь всякая. А запор — так себе, на честном слове. Алёшка замок поставил сквозной, с двух сторон открывается. Он тем ходом, бывало, к бабам бегал, чтоб отец не узнал. У них же нравы были строгие. А ключ я сам сделал.