— Ничего, подтянись, дружище. Надо спешить, иначе не будет нам с тобою удачи, все дороги размоет. Сам я не хуже тебя отощал, ежели хлеба спросил, а вот гляди, как иду. На все сноровка нужна! — И Зудин запихивает полученный ломоть краюхи в карман, но там что-то мешает, кусок не лезет. Зудин сует в карман руку и достает оттуда… — что же это такое? — у него в руке огромный пахучий, размякший от дождя кусок шоколада. Мужичище вонзился злыми глазами
— Што энто? Ты обманул?!.. Хлеб остатний выудил, а у самого канфеты!
— Товарищ, это случайно…
— Врррешь!
Дрожь бессильная струится по Зудину. «Не поверит. Все равно не поверит. Я пропал!»
Он бежит и падает в грязь и подымается снова, чтобы снова упасть. Он весь в липкой коричневой массе… глины?., или шоколада?. почем он знает. Неужели не убежать туда, за бесконечную сетку осеннего дождя. Ноги все более ослабевают, облепленные толстой кашей землистой замазки. Хриплое дыханье мужика клокочет все ближе и ближе. Нет, не избежать.
— Нет, не избежать! — говорит громко Зудин и открывает глаза.
В комнате по-прежнему тихо и пусто. Электрическая лампочка односветно ярчит. Зудин чувствует легкий озноб.
Как это, в самом деле, все получилось? Зачем он так сделал? В чем его ошибка? И почему те так долго совещаются? И каково-то будет их решение? Неужели они теперь убьют его так безжалостно за бессознательный промах, за детскую оплошность? — и ему сразу вспоминается Шустрый и его «революционная справедливость».
Он опять ложится на кровать не раздеваясь, лицом кверху и снова плотно закрывает глаза обеими руками.
«В самом деле, что это за проклятый шоколад, шоколад, который преследует его так неотступно?! Откуда он взялся?!»
Но в голове его кружится и шумит какой-то баюкающий и в то же время волнующий смутное беспокойство невнятный шум, как шум водопада или шум леса. О этот с детства знакомый Зудину шум, такой родной, как кандалы у поседевшего каторжника! Зудин его отлично знает, все его тонкости, все его переливы, которые неощутимы для других.
Вот он стоит бледным, чахлым ребенком, как затравленный, дикий зверек, с серыми впадинами глазок и вытянув трубочкой губки. А уж этот знакомый шум поет ему в уши свою шелестящую песню: ш-ш-шу-шу-шу, шшш-шу-шу. Но Зудин тихо улыбается. Он уже знает. Он знает, что эту песню поют приводные ремни, шкивы и станки. Они вертятся, грохочут, бегут и жужжат.
Слабенькими ручонками держит он супорт и зорко следит, как горячая тонкая стружка железа, извиваясь, ползет мимо рук и падает к его босым ногам, их обжигая. Грязный, жалкий, разбитый токарный станок весь трясуном так и ходит от ремня, захлестнутого за вертящийся под потолком шив на валу. Большое полутемное помещенье подвала затхло, грязно, неуютно и пустынно. Кроме заброшенного дряхлого станка и маленького Зудина, в нем ничего больше нет. Ах, нет же, впрочем, конечно, есть. Это хозяин. Он дремлет вблизи от станка, полупьяный, развалясь на поломанном табурете и вспыхивая время от времени из-под сонных век сторожащим взглядом тюремщика.
— Работай, лодырь! Работай, стервец, не ленись! А то опять все уши выдеру!
Борода хозяина взлохмачена как войлок и спьяна набита всяким сором. Опухшее лицо его жалко. Поверх розовой ситцевой рубахи надет жилет с серебряной «чепоцкой», как любовно называет ее сам хозяин. На босу ногу обуты кожаные опорки. Хозяин слаб, хил и тщедушен, как и его заскорузлый станок. Но стоит лишь Зудину закрыть слипающиеся от усталости глаза, как быстрый, костлявый толчок хозяйского кулака под затылок мигом выводит его из сладкой дремы, навеваемой пеньем ремней. И снова бесконечно ползет и вьется горячая стружка, падая и обжигая босые ноги
— Работай, чертова кукла! Я засну тебе, сучий сын! Вот только не сделай мне за день тридцати втулок, я тебе всю шкуру спущу!
Большая стена оконной решетчатой рамы отделяет затхлую мастерскую паутиной мелких пыльных стекол от остального мира, развернувшегося где-то там, за станком. Однажды, когда хозяин крепче задремал с похмелья, Зудин, передернув отводку на холостой ход, посмотрел, что делалось рядом. Там стояло много новеньких, чистеньких, блестящих не станков, а нарядных машин, и все они пели тоненькими голосами, как именинники, и ходил возле них аккуратно и чисто одетый, в крахмальном воротничке с сизым галстухом, в жилетке, брюках и в красивых ботинках какой-то разглаженный барин в кепке и с сигарой в зубах. Он поворачивал рычаги то одной, то другой машины, следя, как они сами выбрасывали из своих животов груды различных товаров, сами же запаковывали их в одинаковые гладенькие ящики и сами тащили их лентой на выход, за дверь.