Оттуда, лишь только они поравнялись, послышался оклик:
— Хорохорин! Мы здесь!
Кричал Боровков, вздымавшийся высоко над оградой в кольце. Хорохорин неохотно зашел в ограду, не зная, как быть со своей спутницею. Варя шла тенью за ним, но едва они вошли, как со скамьи Варю окликнула Зоя. Она благодарно улыбнулась ей и села рядом.
Хорохорин оглянулся, отыскивая ее. Но едва он подошел к скамье, как из-под черного шарфа, закутывавшего женскую фигуру возле Королева, выскользнула рука и тихонько потянула к себе полу его тужурки.
Он вздрогнул, почти угадав эту руку.
— Хорохорин? Иди-ка сюда!
Он не противился. Еще раз в нем мелькнула какая-то смутная надежда. Он остановился перед Верою:
— Что?
— Ужасно устала я! — Она действительно чувствовала себя усталой, почти разбитой после спектакля. — Послушай, проводи меня до трамвая. Я хочу домой, пока еще трамвай есть. Но тут страшно у них ходить. Наши все остаются…
— Зачем?
— Что зачем?
— Зачем я с тобой пойду?
Она пожала плечами.
— Проводишь меня.
— А потом?
— Ну, странно, что потом? Вернешься сюда, или поедем вместе…
Он задохнулся. Он чувствовал себя прилипшим к чему-то, чего нельзя сшвырнуть с ног.
— Куда с тобой? — хрипло спросил он.
Она встала.
— Какой ты бестолковый сегодня! Идешь или нет?
Он потер лоб, сказал, слабея:
— Да, поедем вместе. Мне нужно в город. Да, мне тоже нужно!
— Ну вот, слава Богу, надумался.
Они обошли всех сидевших, прощаясь. Вера поцеловала Зою, протянула руку Варе.
— Вы с фабрики, да?
— Да!
— А вы — милая. Вы с Зоей работаете вместе?
— Нет. Мы в одной казарме живем.
Хорохорин молча жал всем руки. Ему не хотелось смотреть ни на кого. Королев взял его руку ласково, сказал:
— Ты что-то нынче, брат, плоховато говорил!
Хорохорин не ответил. Спину его жгли потупленные глаза Вари. Он догнал за оградой Веру и пошел рядом с нею.
— Это ужасно утомляет, — говорила она, — на сцене. И играть, и суета такая… Я вся как разбитая. Возьми меня под руку, что ли!
Он сделал и это, но молча. Так молча вышли они на дорогу, ведущую в город. Огни трамвая стояли неподвижно вдали.
— Не успеем к этому все равно! — сказала она и пошла тише. — Спектакль хорошо сошел?
— Я не видел!
— Где ты был?
Он помолчал, потом сказал глухо:
— Буров говорил мне раз — в пивной мы с ним встретились, — говорил, что одно это голое чувство — рецидив. Это получается действительно скотство.
— Ты о чем это? — не поняла она.
— Вот обо всем том, что происходит кругом…
— Где?
— Там, в роще, у нас в университете, у меня, у тебя…
— То есть?
Он ответил не сразу, но зато с полной отчетливостью и ясностью:
— Сначала это все оправдывается естественной потребностью, да, хорошо. Но потом это выливается в самоцель, забаву, развлечение. Это отвратительно.
— Почему же? — насмешливо спросила Вера. — Анна уверяет, что это законно: кинематограф стоит сорок копеек, а это даром…
— Это вовсе не даром, — взволнованно и очень серьезно вступился он, — это может стоить и стоит страшно дорого… Это захватывает всего человека, это тянет в пропасть..
— Ты до этого теперь только додумался?
Он посмотрел на нее и пришел в себя.
— Я еще ни до чего не додумался, я только думаю!
— Ты бы зачеты сдавал! — брезгливо заметила она. — Лучше бы дело было!
Он тоскливо стал оправдываться:
— Это самый главный, самый важный вопрос
— Хороший бы был вопрос, если бы изобрели паровую машину, пустили ее и утешались, что это самое главное. Я думаю, это главное делается, чтобы от него толк был чему-нибудь?
Хорохорин, может быть, тогда лишь заметил, что Вера умна и находчива, он оглянулся на нее, как будто в первый раз видел. Она расхохоталась.
— Хорохорин! А ведь когда-то и я считала тебя умным парнем! Но ведь ты даже и не читал ничего никогда, кроме «Азбуки коммунизма»?!6
Он прижал ее руку к своей с нежностью.
— Вера, слушай! Я тебе все скажу…
Он продолжал с настойчивостью человека, решившегося высказаться во что бы то ни стало до конца.
— Я сейчас имел эту девушку…
— Какую?
— Ту, с которой ты говорила прощаясь…
Вера удивленно посмотрела на него и с нервною дрожью пожала плечами.
— Послушай, Хорохорин, она же совсем девочка!
— Не знаю. Восемнадцать лет, семнадцать… Это не важно!
— Ой, Хорохорин, а ты еще гаже, чем я думала!
Он не слушал ее, занятый собою.
— И это гадко, верно. Потому что мне ты нужна.
Она расхохоталась:
— Даже и сейчас?
Он не обратил внимания на ее смех.
— Не для того только. Это любовь, что ли? — прибавил он глухо.
— Половая психопатия, от которой надо лечиться, — оборвала она его, дрожа и кутаясь в шарф. — Это скотство, Хорохорин! И жалею я, что я не Боровков: я бы тебе морду набила за эту девушку!
Она вырвала руку и пошла вперед. Конечная остановка трамвая была близко. В маленьком павильоне было пусто — вагон только что ушел. Вера забилась в угол, закрылась шарфом и молчала.
Хорохорин с неистовством закурил папиросу.
Он ходил из угла в угол по павильону, сжимая кулаки и скрипя зубами. В павильон набирались пассажиры. Он вышел на рельсы, грызя мокрый окурок.
Из города, играя красным светом, шел вагон трамвая. По блестящим рельсам двигались далеко вперед лучи ярких фонарей. Тогда, глядя на них, он подумал, что лучше всего было бы уйти в мрак навстречу вагону и там положить голову на рельсы, чтобы с отвращением, в боли и смерти выплюнуть самого себя.
Глава IX. НЕВОЗМОЖНО ЗАНИМАТЬСЯ!
В статье, озаглавленной по-толстовски — «Не могу молчать!», появившейся в наших «Известиях» на другой же день после разыгравшейся трагедии, к рассказу о которой мы приближаемся, в этой серьезной статье не было даже упомянуто имя Бурова.
Действительно, немногие из нас в то время вспоминали его. Все знали, что Буров уезжает не сегодня завтра, все считали его как бы исчезнувшим с горизонта. Да и сам он думал так же, нисколько не сомневаясь в том, что здесь все кончено и решено.
Но когда чемоданы были увязаны, билеты куплены, стены его комнатки ободраны, полы затоптаны, Федора Федоровича охватила отчаянная тоска.
С утра до вечера по привычке он наливался пивом, но не успокаивался и, как ему казалось, не пьянел. В самом деле, вечером накануне отъезда он совершенно твердо поднялся из-за своего столика у окна, рассчитался с хозяином за буфетной стойкой, выслушал пожелание счастливого пути и, приподняв шляпу, вышел за дверь.
Он прошел жиденькими бульварчиками, рассаженными перед университетскими зданиями, и неторопливо свернул на нашу главную в городе — Московскую улицу. Казалось, что он мирно прогуливался в последний раз, но многие уже потом, гораздо позднее, припоминали, что шел он, никого не замечая, не отвечая на поклоны знакомых.
Он не заметил даже, как прошел нашу Московскую в лучшем ее квартале, между Немецкой и Никольской улицами. Был теплый майский вечер, был восьмой час вечера. В эти часы весною наша главная улица кишит парами. В лучшем же квартале широкие наши асфальтовые тротуары кажутся издали живыми: тут сплошная толпа молодежи, двигающаяся взад и вперед бесконечными вереницами рука об руку.
Над ними стоит облако дыма; в шуме, шарканье ног, смехе нельзя слушать и говорить. Всюду летят плевки, кожурки от семечек, окурки, незагасшие спички.
Мирные прохожие идут по дорогам или же вовсе обходят переулками этот квартал. Но молодежь наша предпочитает эти тротуары и прекрасному нашему бульвару, раскинувшемуся здесь же рядом, на площади, и множеству тихих, поросших тополями улиц, и всем скверам, большим и малым, которыми изобилует наш город.