Выбрать главу

Подхожу как всегда в столовой к барышне. Подала карточку.

— Вам обеда нет. Пообедали и опять хотите… По два раза не полагается.

Барышня презрительно смотрит на меня, а я испуганно на нее. Ничего не понимаю. Господи, да она, кажется, обвиняет, что я хочу украсть второй обед! Как она смеет?.. Закричала так, что все оглянулись:

— Вы с ума сошли! Как, почему нет?

— Очень просто. Второй раз обедать не полагается. Проходите. Не задерживайте.

И вдруг, наверное, поняла по моему растерянному лицу, что я невиновна. Говорит мягче:

— У вас купона нет. Наверное, вчера отрезали два по ошибке.

Пошла. Барышня, уже с виноватостью в голосе, ворчит вслед, что она не виновата, вчера она не дежурила. А у меня кошки скребут в душе от страха. Весь, весь день буду голодная. Никогда раньше не было такого страха перед голодом. Он сильнее даже самого голода.

В канцелярии по обыкновению спрашивают:

— Понравился, Фея Александровна, обед?

— Фу, гадость какая. Я сегодня даже не обедала. И… и представьте себе: вчера два купона вместо одного обрезали. Хорошо, что такой обед. Совсем не жаль…

Домой пришла ослабевшая до того, что не могла приготовить папе кипяток. Лежу на кровати, и в голове пусто, хоть шаром покати. Ни одной мысли не осталось. Даже постоянное озлобление против папы угасло. Закрою глаза, и голова тихо закружится. И как будто устала дышать. Не шевелюсь ни одним членом.

И вдруг, сама не знаю отчего, вскочила и подошла к зеркалу. Смотрю на свое лицо страшными глазами и вот-вот вспомню что-то…

Но смотрела, смотрела, ничего не вспомнила. Опять медленно пошла к кровати.

Пришел папа. Огляделся. На столе кипятку нет.

— Кипяток приготовила?

— Нет.

— Почему?

— Голодная я.

Сразу в лице у него перебежало тусклое раздражение.

— Все мы одинаково едим. Ведь ты обедала?

— Нет.

— Как нет?

И он внимательно смотрит на меня. Чувствую, как от неприятного взгляда слабо закипает ненависть. Неужели же он думает, что я вру? Господи, вот человек-то!

— У меня два купона вчера обрезали.

Видно, что поверил мне. Но рассердился еще сильней.

— Черт знает что ты за разиня! Надо смотреть. Так и голову снимут — не увидишь.

У меня нет сил возражать. Отвернулась к стене.

Слышу, как он заходил за моей спиной. Походил, походил. Остановился.

— Ах, и у меня-то хлеба нет сегодня.

Молчу.

Походил опять хлопающими, раздражительными шагами.

— А у тебя самой-то хлеба не осталось?

Сразу повернулась, как от толчка. Заговорила с быстрой ненавистью:

— И вы… вы разве не знаете? Я всегда съедаю хлеб сразу. Чего спрашиваете?..

— Ну, так вот… Сиди тогда голодная.

Но тон уже неуверенный. Верно, верно! Остановился и с изменившимся, жалким лицом говорит:

— Там у меня… фунта два муки белой. Испеки лепешек.

Не я, а как будто истомленное сердце слушает его слова. Но вместо благодарности вся схвачена, почти до судорог, безумной ненавистью. Без слова поднялась и иду на кухню. Он как тень следует за мною и растерянно бормочет:

— …На пасхе получил… Думал, мать приедет… Порадую белой мучкой. Кипяток-то скипяти теперь…

И странно — последняя фраза стукнулась в сердце, и нет в нем уже ненависти… Бедный, бедный папа. Ведь не с радости он таким стал. Раньше был добрый, щедрый.

На кухне достал муку и велел замесить. Потом вдруг спохватился:

— Постой-ка, я сам, давай, а то ты всю вывалишь.

Даже смешно стало. Взглянула на его расстроенное лицо, засмеялась добрым смехом и ушла в комнату.

А он минут через пять кричит:

— Феюш, Феюш, что это больно жидко у меня?

Прибежала и разразилась хохотом, каким давно не хохотала. Положил с фунт муки, а воды налил не меньше как для трех фунтов. Сквозь смех говорю:

— Вот Бог и наказал. Теперь ничего не выйдет. Надо всю высыпать.

А папа тоже со смехом:

— Вроть твои на ноги… вроть твои на ноги… на, замешивай сама…

Я уже пеку лепешки, а он ходит вокруг меня. Заглянет небрежно через плечо на сковороду. Понюхает и опять ходит кругом.

И вдруг не вытерпел:

— Феюша, горяченьких-то поскорее… Пеки…

Встретился с моими глазами, и сразу заулыбались он и я.

— Сейчас, папочка, сейчас будут горяченькие…

Но, Боже, Боже… Какое у него исхудалое лицо. Я и не видела раньше. Височные кости и скулы только-только обтянуты желтой, дряблой кожей. А сам сутулый, длинный, тощий. Рука выходит из обшлага тонкая-тонкая. И синие жилки бегут по бледной коже. А на тоненькой руке огромная ладонь с исхудавшими острыми пальцами. Страшно даже… Ладонь с пальцами широкая, как грабли, и тоже вся желтая, дряблая и сухая… Господи, а усы еще страшнее! Редкие. Слиплись. И почему-то всегда мокрые… Как не замечала раньше? Господи, как жаль папу… И сколько на лбу складок. Крупные, тяжелые. Тянутся через весь лоб. И волосы на лбу просвечивают, такие редкие. А какие густые были. Господи, что же это с ним? Что же? Ах, а глаза, глаза… Как у замученного насмерть человека.

— Ну, ну, давай горяченьких…

— Возьмите, папочка.

— По сколько штук-то вышло?

— По семь, папочка… кушайте.

Господи! Я вся дрожу от ужаса, но делаю веселое лицо. И вместо половины себе взяла только две лепешки, а ему отдала семь. И слава Богу. Не видел, что обманула его.

13 мая

Опять воскресенье.

Только третье воскресенье живу здесь, а кажется, прошла бесконечность, серая и нудная.

Утром проснулась и вспомнила про папу. Сразу бросилась к зеркалу и долго смотрела на свое лицо. Совсем забыла думать о папе. Потом закружилась голова, сразу обмякла от усталости и слабости в ногах и легла опять.

Лежала весь день то с открытыми, то с закрытыми глазами. Ни о чем не думала.

14 мая

А как странно я веду себя на службе. — Давно уже познакомилась со всеми, но подружилась только с Марусей.

Медленно, медленно тянется время до обеда… Скорей бы обед. Тогда легче будет. Все-таки немного поем. И страшно боюсь, чтобы не заметил кто, что я голодная. Шучу, смеюсь, болтаю, а сердце и желудок ноют. Сосет внутри. Но особенно зло вышучиваю всех, кто начинает разговор об еде. Один любит то, другой — другое, третий — третье. А я смеюсь над ними. Называю их животными, думающими только об еде. А в глубине души сама не знаю, искренняя я в этот момент или нет. Кажется, искренняя.

После обеда немного оживаю. Стараюсь думать о Френеве… Господи, какая я стала бесчувственная. Почему май стал таким серым? Николай Павлович говорит, что нужно учиться. И сама знаю, что нужно. Да, да, сегодня обязательно пойду запишусь на курсы. Сегодня же вечером пойду.

Но вот я дома. Грязные стены и стертый, крашенный когда-то пол. Низкие потолки, остатки зимней плесени и паутина по углам. Сразу все стерлось в душе: почтамт и вечерняя майская улица. Загляну устало в зеркало на свое осунувшееся бледное лицо. Теперь каждый день заглядываю. Елена Ильинишна — наша заведующая — говорит, что я стала интересней. Мне все равно. Ложусь на кровать и жду папы. К его приходу кое-как приготовлю кипяток. Ужинаем вместе. И опять лежу. Потемнело в комнате, и папа уже храпит. А я еще не сплю долго. Смотрю на темный угол, где черной, неясной тенью висит папино пальто, и ни о чем, ни о чем не думаю.

15 мая

Сегодня на службе срочные работы. Едва выбралась к 11 часам. И с утра без хлеба, на одном обеде из столовой. А обед — суп из овощей, и больше ничего. Конечно, вода водой.

Шаг за шагом плетусь по потемневшей, теплой улице. Кажется, вся переполнена народом. Вспыхивают в полусвете белой ночи огоньки папирос у гуляющих. Жужжат над ухом веселые фразы. Но ничего ясно не вижу, ничего ясно не слышу. Кружится голова, и чувствую с болью бьющееся сердце.