И серым, огромным рукавом шинели смахнул слезы. Сразу оторопела в неприятном изумлении. Чего он плачет? Трус, трус!.
В сердце только что вспыхнула к нему жалость, боль, раскаяние за картошку, но этот жест все точно смел. Говорю ему почти сердито:
— На фронт так на фронт. Сережа и Ваня добровольно ушли. Чего же ты-то нос повесил?
А он отвечает совсем слезливым голосом:
— Да, тебе хорошо говорить, сидя тут дома…
Господи, он замигал, как Борис. Даже нижняя губа так же задрожала. Фу, фу вот так защитник! Недалеко можно на нем уехать. Не могу видеть, когда мужчина плачет А если в атаку идти придется? Тогда каков будет? А еще рабочий! Свою власть боится защищать! Кричу ему, почти взбешенная:
— Как тебе не стыдно, как не стыдно?
И только когда он через полчаса уходил, вспыхнула опять к нему жалость. Но и жалость эта презрительная. Не могла принудить себя поцеловать его от души. На прощанье только сказала ему:
— Ну, ладно, иди с Богом, не плачь, да смотри — пиши…
18 августа
А все-таки я, кажется, люблю Френева. Не могу его забыть. В сердце — горько, обидно.
А усну — вижу его во сне. Целует прямо в губы, и на губах горячо. Слышу даже голос, тихий, ласковый:
— Моя маленькая Фея, ведь ты не забудешь меня?
Да, да, не я, а ты забыл свою маленькую Фею. Зачем было лгать? Зачем обманывать? Я уже не девочка.
19 августа
Почему папа такой измученный и худой? Ест много, больше всех нас, а все такой же страшный. Я боюсь думать об этом, но каждый вечер его худоба бросается в лицо, и думаю поневоле. Но, наверное, пройдет и у него.
А я совсем оживаю. Потянуло в театр, в кинематограф. Два раза была в гостях у Маруськи.
27 августа
От Александра было получено только одно письмо из Смоленска, и с тех пор больше нет никаких известий. В письме он писал, что скоро отправят на польский фронт.
А я знаю, что, если бы он был жив и здоров, он бы обязательно написал.
28 августа
И почему в папе нет никакого изменения до сих пор? Все такой же худой, измятый и желтый. Мы все давно изменились, посвежели, повеселели, а он все так же угрюм и неприветлив. Другой раз ни единым звуком за целый вечер не вмешается в наш разговор. Встанет у печки, сложит руки за спину и куда-то смотрит в потолок.
Посылка, о которой Ваня писал в середине лета, получена только сегодня. В ней оказалось фунтов 12 кирпичей и фунтов 8 крупы, наполовину с песком.
Хорошо, что она не получена в то страшное время. Можно было бы с ума сойти.
1 сентября
Господи, Господи, скоро продукты будут все! Неужели опять пойдет та же жизнь? Неужели опять похлебка? Но ведь продавать же у нас нечего!
И как странно: чем подавленнее становится настроение дома, тем шумнее и веселее я веду себя на службе.
Еще неприятность: от Сережи уже почти три недели нет писем, а раньше он аккуратно писал каждую неделю.
Боюсь думать о всем этом. Жертвую самолюбием и соглашаюсь идти с Маруськой в кинематограф или в театр. А когда-то идти на чужой счет было для меня — нож острый.
2 сентября
Увеличили хлебную норму. Опять я и мама получаем полфунта на два дня, Боря — 5/8 на два дня, папа — 3/4 фунта по гражданской карточке и… те же несчастные полфунта. Вспомнила их, и мороз побежал по коже.
5 сентября
Ужас, ужас какой!
С Николаем Павловичем я давно не встречалась в почтамте, но как-то этого не замечала. А вчера неожиданно говорят:
— Да разве вы не знаете? Он умер еще в июле. Паралич сердца. Говорят — от истощения.
Я остолбенела. Стою и ничего не понимаю. Смотрю на сказавшего и даже его лица не вижу. И вдруг увидела это лицо и поняла все, все. Безумный, какой-то животный страх хватает за сердце… А мы, мы? Мы тоже ведь умрем? Вот только продукты кончатся. Немного уж осталось муки. А крупы нет…
Потом стало стыдно, спрашиваю:
— Как же так? Почему? Почему?
— Очень просто. Полное истощение сил. Нечего есть было человеку. Говорят, и отец умирает.
Нечего есть было человеку? Как это просто! Да, да, это очень просто. А я-то думаю, что голодаю я… Ах, да!
Наверное, он тогда и селедку не ел в почтамте только потому, что должен был поделиться с отцом. Милый, дорогой Николай Павлович!
И вдруг я покраснела. В голову пришло, что теперь некому подгонять меня, чтобы я училась. И даже с удовольствием подумалось… Ужас, ужас! Какая я…
Прорвались вдруг слезы. Но, Господи, опять чувствую, что это скорее слезы страха за себя, за маму, за Бориса, чем слезы о Николае Павловиче. Мы… мы тоже, наверное, умрем от голода.
Домой пришла подавленная. За ужином глотаю про себя слезы и не могу сказать, что умер Николай Павлович. Кажется, что все заплачут такими же слезами, как я давеча. И потом без того все как будто особенно подавлены чем-то. Вдруг мама говорит тихо-тихо:
— Муки только на завтра замесить осталось, и больше нет ничего.
И эти слова точно толчок для меня. Сразу за мамой говорю так же тихо:
— А Николай Павлович умер от голода.
Все опустили глаза на стол, и все молчат. Потом Боря беззвучно заплакал, мама перекрестилась, а у папы на лбу страшно задвигались морщины.
7 сентября
Сегодня пошла на службу голодная, а вечером была похлебка.
От Сережи и от Александра все еще нет писем.
10 сентября
Голод, голод и голод. Все как-то сразу распустились.
15 сентября
Продавать почти нечего. Вчера опять было долгое мучительное совещание. Решили варить похлебку только через день.
А хлеб дают опять с перебоями. Через пять-шесть дней. Папа получает лишние полфунта.
20 сентября
Голова кружится. По утрам красные, зеленые, синие пятна. На улицах лица двоятся. Все, все опять так же. Дома по вечерам — мертвая тишина. Вчера ночью проснулась и что-то услышала. Долго старалась понять, что это такое? Наконец поняла… Плакала мама. Но я не спросила ее, а только отвернулась к стене.
Но всего страшнее папа. Он буквально высыхает и дряхлеет. Придет с работы страшный, страшный. Заохает, закряхтит, пожалуется, что у него пухнут и болят ноги. Но никто не отзовется и звуком. Он… он получает полфунта лишних.
Перед тем как спать, встанет спиной к холодной печке и руки назад заложены. Стоит часа два-три. Страшно делается от его мертвой неподвижности, от его пустых глаз. Смотрит куда-то в потолок, и даже ресницы не шелохнутся.
А потом идет в одинокую постель.
25 сентября
Или осень наступает, или все померкло от голода. Даже трамвайные вагоны недавно были такими красными, блестящими, а теперь, когда сажусь в трамвай, вижу, что они тусклые-тусклые!
Ни о чем не думается. Только где-то на самом дне шевелится и тонко жужжит беспокойство оттого, что от Сережи и Шуры все еще нет писем.
У Мити несчастье — заболела Тонька. Он просил маму приехать и похозяйничать. Я ее отговаривала, но она поехала и взяла с собой Бориса. Я, конечно, понимаю, что у Мити можно наесться досыта. Они все еще живут хорошо.
Шла со службы домой и, по обыкновению, ничего не думала. А подходя к дому, вдруг почувствовала в душе страх. Как же я останусь с папой один на один? И зачем я пошла домой? Лучше бы к Маруське ночевать. Теперь не дойти к ней. Но с папой — не могу, не могу…
Пришла домой. Как взглянула на папу, так опять почувствовала то же. Нет, нет — не могу с ним оставаться. Страшно. И тоска невыразимая в сердце.