Он помолчал.
— Кроме того, эти дни просилась на свидание к тебе твоя жена с детьми. Мы отказывали до сегодня. Ну а сегодня — как хочешь. Они должны сейчас прийти вниз, к коменданту, и теперь ты решай, как ты: их примешь или опять лучше отказать?
Зудин мучительно сжался, скрививши свой рот и втянув через зубы воздух.
— Пускай придут, — протянул он устало.
— Ну, до свидания!
— До свидания.
— Не сердись, брат. Будь молодцом!
Но Зудин не мог дольше стоять и, опустившись бессильно, лег навзничь, глядя в потолок.
Давно когда-то в незапамятном детстве, так же как сейчас вот, лежал он часто, запрокинувшись кверху и глядя не в потолок, нет, а в такое вдруг страшно близкое, голубое, бездонное небо. И ручонки держались за землю, чтобы не упасть. Неслись на просторе тонкие длинные нити серебряных паутинок, извиваясь от легкого ветра, а рядом, в овраге, часто поросшем сухим и колючим репьем, летали и пинькали стаи пестрых щеглов. И было и мирно, и весело, и в то же время о чем-то так грустно-прегрустно, тоскливо. Пахло чахлой травою, пригретой прощальным солнышком, и помойкой, сверкавшей невдалеке огоньками битых пузырьков и больших золотисто-зеленых таинственных мух. И совсем не хотелось думать, что там вот, совсем недалеко отсюда, за грязным двором, в заплесневелом низком подвале ожидает его с нетерпением, пославши за синькою в лавочку, чахлая мать, с висящими тряпками бесцветных грудей и с простиранными до крови белыми морщинами выпитых пальцев. Вот точно так же томительно грустно сделалось Зудину и сейчас, а почему именно так сделалось — он не знал ничего, ни теперь, ни раньше.
Но в комнату донеслись из коридора чьи-то очень громкие и знакомые голоса. Зудин встрепенулся, вскочил, оправил кровать и, стараясь улыбнуться, смотрел, как мимо часового в комнату мягко и робко ввалилась Лиза и с нею испуганно жавшиеся к ней Митя и Маша.
«В тех же худых, стареньких валенках», — подумалось Зудину, и он неестественно развязно и весело потянул им руки.
— Ну, вот и здравствуйте! Небось, соскучились? Испугались? — пытливо уставился он на Лизу, вдруг сразу в изнеможении осевшую на табурет.
— Леша, голубчик! Что же это? Что же это? — И женщина навзрыд разревелась слезами.
— Эх, Лиза! Какая ты, право, у меня мокроносая! ну, что такого особенного случилось? Арестовали на пару деньков? Уж, казалось бы, к этому пора и привыкнуть?!
— Да, но тогда жандармы. А теперь ведь свои! И все говорят, все говорят, что мы пропали, что тебя уже расстреляли, что нашли какое-то золото, шоколад… Леша, милый! Ведь это же пытка! Ведь это же пытка! Ты пойми! — И она опять, истерично вздрагивая всем телом, скачками выговаривая звуки слов, залилась слезами.
— Мало ли что говорят! Сама-то ты ведь знаешь настоящую правду?! Так что же тебя пугает? Бабьи сплетни подворотных кумушек?! Ну, да ладно. Брось, брось, перестань, успокойся! Все теперь прошло, и плакать больше не о чем! Ну, улыбнись! Митя, Маша, давай-ка, садитесь отцу на коленки. Я покажу вам, как скачут верхами казаки. Да не бойтесь! Вот так. Ну, теперь держитесь ручонками крепко за пиджак. Ехал казак вскачь, вскачь!..
Спустил детей сразу на пол.
— Ну, чего же ты, Лиза, все рюнишь? Это что же, без конца, пока табурет под тобой не расклеится? Ну, о чем же?!
— Леша, милый, мне страшно. Я ничего-ничего не знаю и ничего не понимаю: что, за что, почему?!
— И нечего тут понимать. Воспользовались белогвардейцы, что мы взяли с тобой шоколад и чулки, и подсочинили кое-что. Ну, вот меня и арестовали, чтобы проверить. И теперь выяснили, что все это неправда, и дело кончено!
— Ах, Леша, Леша, я так испугалась. Ведь и меня в тот же день арестовали: был обыск, все перерыли, и двое суток я не могла выходить из квартиры — у дверей стоял часовой. Народу скопилось на дворе, почитай, со всех кварталов, грозили бить окна. И буржуи и свой брат. Насилу разогнали. Потом приходил какой-то маленький, бойкий, весь такой стриженый и с портфелем; все выпытывал, не брала ли я золота или ты? Уж как я тряслась вся! — сама не понимаю с чего. Все говорили, что тебя уже нету в живых. Ну, потом часового сняли и сказали, что могу ходить куда угодно. Только вот к тебе не пускали. Да и боязно что-то со двора выходить, ан и дома не сладко… А потом, знаешь ли, какие только гадости про тебя не говорили?! Будто ты… жил… с Вальц! — И стыдливо нахмурясь, покраснела. — Леша, неужели это правда? Ты? Ты меня обманул?!
— Что ты, Лиза? Какой, в самом деле, вздор! Я все такой же твой верный и неизменный Алексей!
Она облегченно вздохнула.
— Что же дальше теперь будет? Ты говоришь, все дело кончено? Значит, тебя отпустят опять на свободу? А то без тебя мы пропали. Я совсем потеряла голову. Пушки рычат все дни. Сегодня — особенно. Буржуа шипят на всех перекрестках. Ты ведь знаешь: говорят, что сегодня город сдают…
Выпрямился стрелой. Окаменел.
— Город сдают?! Нет, это неправда. Понимаешь, это неправда!.. — Он быстро зашагал взад-вперед, пристально вглядываясь в окна.
— Леша, боже, как ты похудел и осунулся! Неужели тебя здесь не кормят?!
— О чем ты?.. Что ты говоришь?.. Ах, кормят?.. Успокойся: кормят отлично, а похудел потому, что слегка прихворнул от простуды. Не заметил как-то раскрытой форточки. Но теперь все прошло. Завтра буду на воле. Только знаешь, Лиза, это ужасно неприятное дело. Вальц оказалась белогвардейкой и воровкой. Помнишь, как я говорил тогда тебе: не надо было брать ни чулок, ни шоколада. Ах, как я был тогда прав!.. Она так меня подвела, что мне после этого совершенно нельзя оставаться в России. Цека срочно отправляет меня за границу, в Австралию, на работу. Это очень, очень далеко, и командировка протянется самое меньшее год, если не больше. Самое ужасное во всем этом то, что совсем не удастся писать. Ведь это за океаном, по ту сторону земного шара. Возможно, что придется пробыть даже несколько лет… десяток, а быть может, и больше. И ничего не поделаешь: разве революция и счастье всего мира для меня не дороже? Ну, скажи?! — И он ласково заглядывает в ее вновь заплывшие слезами глаза, прильнувшие к его теплой руке.
— Леша, ах, как это больно! Осиротеть, остаться совсем одинокий во всем свете, без тебя?! Леша, милый, миленький мой, отговорись как-нибудь! Мой родименький, не уезжай!
— Какой вздор ты мелешь, а еще жена революционера! Гордись, что твой муж бросает семью, родную страну, быть может надолго, быть может навсегда, чтобы на другом конце света бить своею острою киркою мысли и дела по цепям, оковавшим всех нас. Лизочка, милая, ты только подумай об этом подвиге: разве это не величайшая гордость?!
Нависло тяжелое долгое молчанье с тихим плачем жены.
— Тебя здесь не оставят: детям помогут; словом, ты не пропадешь. В случае чего, отыщи Щеглова Василия Прокофьевича. Он сейчас приехал сюда из Москвы. Все обойдется, поступишь на фабрику. Непременно даже поступай на фабрику. Детей можно пока к тетке в деревню. И, кроме того, ты совершенно свободна. В самом деле, быть может, я и совсем не вернусь. Я нисколько на тебя не обижусь, если ты выйдешь замуж за другого, лишь бы он оказался таким же честным и смелым, как я, человеком. Напротив, это будет даже гораздо лучше, чем киснуть монашкой во вздохах о прошлом. Ребятишек, разумеется, только при этом не забудь. Из них надо сделать хороших и крепких людей, умеющих брать жизнь сразу за глотку, а не нагибающихся вниз!
— Леша, мне страшно! Ты так странно сейчас говоришь, будто в самом деле прощаешься. Может быть, ты от меня скрываешь что-то ужасное?
— Вот дура! Чего же мне скрывать? Ничего более ужасного мне не угрожает, иначе я вел бы себя по-другому. Просто я трезво смотрю на вещи и говорю: очень скоро я должен уехать чрезвычайно далеко, так что, быть может, больше никогда не встретимся. Я даже очень боюсь, как бы приказ об отъезде не пришел слишком быстро, например — завтра утром. Тогда это свиданье окажется помимо нашей воли последним. Поэтому давай-ка простимся на всякий случай, как будто бы навсегда, — тем радостней будет новая встреча, если только будет. Вот и все! — И они нежно обнялись.