— Все воруют, как цыгане. Ни на кого в наши дни нельзя положиться.
Итак, мама Ранди снова, как и в прежние времена, стояла в окружении кастрюлек и готовила еду для всей семьи; занимаясь своими фрикадельками, она ругалась с попугаем Каем, хотя теперь настолько оглохла, что могла лишь догадываться о грубых высказываниях птицы. Семьдесят пять лет она провела среди кастрюлек, и именно она приготовила обед для опечаленных родственников, которые дождливым летним днем собрались на кладбище Фреденс, чтобы попрощаться с тетушкой. У каждого из нас были свои причины для угрызений совести, и когда священник бросил горсть земли на гроб, Аскиль зарыдал и не мог уже остановиться. Он плакал три дня подряд, мама Ранди в это время поила всех витаминными напитками, а Бьорк начинала все больше и больше беспокоиться. Но потом Аскиль взял себя в руки, выпрямился и привел лицо в надлежащий порядок: горькая складка у рта, несколько злобное выражение темных глаз…
Когда дедушка снова стал походить на себя самого, Кнут отправился на Ямайку, и все мы ожидали, что и мама Ранди вскоре объявит о своем отъезде домой, но однажды вечером она объявила, что приехала в Данию с тем, чтобы остаться. То есть не случайно она взяла с собой целых шесть чемоданов, не случайно говорила о людях, которые воруют как цыгане, ведь все ее сбережения приехали вместе с рыбными фрикадельками в сумочке. Иными словами, мама Ранди приехала в Данию, чтобы умереть здесь, но сама она объясняла это иначе.
— Я слишком стара для путешествий, — только это она и говорила.
Возможно, она боялась, что невестка будет недовольна, возможно, она боялась, что Аскиль не разрешит ей остаться, но никто ничего не имел против. И дедушка, и бабушка были благодарны, что им не придется в одиночестве прислушиваться к тишине на Тунёвай, и мама Ранди тотчас обосновалась в комнате, которую прежде занимала моя тетя. Она развесила по стенам семейные фотографии, создала что-то вроде мемориала потертой капитанской фуражке папаши Нильса и достала из багажа старую черную книжечку, в которой аккуратным почерком были записаны все проделки Аскиля:
«Ругался за столом. Залезал в мамины карманы. Дрался…»
Когда все снова вошло в свою колею, когда закончилось долгое совещание присяжных, когда тщательнейшим образом была проанализирована каждая улика — получив подтверждение в виде высказываний озабоченных учителей, дополненных жалобами соседей на наглого мальчишку, который частенько стоял на улице, выкрикивая всевозможные ругательства, — обвиняемого снова вызвали в гостиную родители и нежно погладили по голове; но это делалось лишь для вида, я стоял в одиночестве в ожидании приговора: «Суд постановил, — и убийца, как мы вполне можем его теперь называть, — приговаривается к высылке из страны на неопределенный срок…»
Эпоха поклонников
Стинне расхаживает по комнате, растерянно качая головой. Дети спят, Йеспер сегодня вечером работает, а из кухни до нас доносится бормотание Кая, которое стало значительно тише, после того как она накинула простыню на его клетку.
— Да не может быть! — повторяет потрясенная сестра, которая к тому же не понимает, как это она не в курсе еще одной скандальной семейной истории: — Ты запер там Анне Катрине? Ты ударил ее, когда она попыталась выбраться?
Нет никаких оснований повторяться. Я смотрю на свои руки, перепачканные краской. Много лет я представлял себе, как будет выглядеть Собачья голова на полотне, но теперь, когда я вижу перед собой ее отвратительную морду, я не знаю, получилось ли у меня. Мне не нравится то, что я вижу. Не особенно красиво, но и не так уж чтобы совсем безобразно…
— Да, действительно, так все и было, — говорит Стинне наконец и садится напротив меня. — Она к тебе всегда приставала.
Окружающие картины говорят сами за себя, но думаю, что смущает меня именно сложность определения желания и нежелания. Большое нежелание совсем не обязательно означает отсутствие желания. Когда я под лестницей увидел Собачью голову, я увидел не то привидение, которым Стинне меня когда-то пугала. Я увидел плод воображения, который благодаря толстой тетушке получил телесный облик.