Выбрать главу

— Это единственная порода, выведенная не для людей, а на людей, — объяснил он свою нелюбовь. —Вот ведь какую подлость выдумал человек. Ни одна собака ребенка не укусит, а овчарка сожрет. За милую душу сожрет. Видели.

Когда он говорил это, Пашка каждый раз опасался, что он начнет вспоминать войну, когда еще ребенком ему пришлось познакомиться с фашистами и увидеть работу их великолепно выученных овчарок. Пашка знал эту историю наизусть, как много раз виденный телефильм, и не понимал, почему отец всегда при этом заводился. Кино как кино: горит крытая соломой конюшня, куда фашисты согнали всех живых селян, кто пытается: убежать — травят собаками. Особенно охотно собаки рвали детей. Не подоспей наши солдаты... В общем, страшное кино. Но при чем здесь овчарки? Они и санитарами бывают, и пожарниками, полезные ископаемые вынюхивают.

— Да они и внешне похожи на эсэсовцев, — раздражался отец, — аккуратные, сволочи, чистенькие, как автоматы, спокойные... Нет, это не собаки.

Возражать было бесполезно.

А Пашке овчарки нравились. Это тебе не кукла длинноухая!

Сколько Пашка помнит себя, у них всегда были собаки, длинноухие и круглоголовые охотничьи симпатяги, хотя отец с ними почти не охотился. Собственно, собак было две — шелково коричневый сеттер Чара и нарядная — черное по серебру — Чарадва, «дворянских» (от слова "«дворняжка») кровей. Она была скорей всего помесью русского спаниеля и пойнтера: кое-где проглядывала чуть заметная рыжинка, и шерсть была короткая, гладкая, да и рост — ростом она превосходила и сеттера, и спаниеля. Была еще и третья собака, сын Чарадвы Вермут, но он всю свою короткую и непутную жизнь прожил в деревне, и Пашка знал его мало. Но хорошо помнил рассказы о нем. Это уж был «дворянин» в полном смысле. На все лето, когда командировки следовали одна за другой, отец увозил Чарадву в деревню, и она жила там вольготно и свободно и однажды принесла щенков, нагулянных с деревенскими кобелями. Бабушка упросила соседа, веселого выпивоху Дмитрия Другова, утопить их, потому что отец строго-настрого наказал сделать это, если так уж получится. Дмитрий за услугу потребовал бутылку. Бабушка из экономии купила дешевенькую — вермут, Дмитрий выпил его одним духом и отказался закусывать:

— Ты меня надула, — вместо белой купила эту вермуть. Но я больше и не заслужил — сказал он, — я ведь не всех утопил, одного оставил.

— То-то слышу, попискивает чтой-то под сараем. Как же это ты, Дмитрий, омманул меня, старую? Сын же меня укорит, нехорошо эдак-то.

Да уж больно щенок-тот на мать пошибает. Вылитый! Пожалел. Виноват, но пожалел. Чистая мать! Она же умница вон какая. Может, и он?.. Опять же и ты: вместо беленькой вермуту. Кто ж тут виноват? Никто не виноват. Пусть живет себе этот Вермут. Может, Петро ему ишшо и обрадуется?

— Обрадовал! Не, ты уж забирай и этого.

— Не могу, — твердо ответил Дмитрий, — раз пожалел, теперь хоть спирту бутылку ставь — не смогу. Такой вот я.

И Вермут остался жить. Он рос не по дням, а по часам и месяцам к пяти вымахал во взрослую собаку. Уродлив он был необыкновенно. Короткое спаниелевское туловище помещалось на высоченных и очень разных ногах — задние изящные, как у пойнтера, а передние толстые и могучие, как у волкодава. Широколобая, чуть брыластая голова угрюмого сторожа венчалась длинными тряпками ушей, а косматый серебряный хвост загибался кольцом. Нрава это чудо было веселого и очень игривого, и каждого входившего в ограду встречало с радостным лаем, со стремлением поцеловать. Но когда огромные лапы ложились на плечи вошедшему, а страшенная морда тянулась к лицу — тут не до понимания собачьей психологии. Старуха Лизавета, подружка бабкина, просто рухнула в обморок, и с ней пришлось отваживаться сельскому фельдшеру. Вермута посадили на цепь. И это была первая неприятность в его жизни. Другие ждать не замедлили. Деревенские щенки хорошо знают субординацию и от взрослых драк держатся подальше. Псы, наверное, тоже не тронули бы Вермута до срока, не будь он столь непохожим на других. А может, Вермут по игручести своей принял драку за игру и кинулся в самую гущу. Кто знает? Только однажды бабушка подобрала ошметья Вермута на пустыре при последнем издыхании. Она выходила его, отпоила парным деревенским молоком. Но бравая, какая-то казацкая стать Вермута уже не вернулась: хвост к рваному заду прирос косо, палкой, мешал не только оправиться, но и бегать, шея слегка косила, рост прекратился. Характер же остался по-прежнему веселый, доверчивый. По-прежнему жизнь казалась ему сплошной игрой. Из-за этого он попал под манщну. А может, и не из-за этого. Может, пьяный шофер, а по деревне они все гоняют поддатые, пораженный видком чуда-юда, чуть вильнул на скорости рулем, а потом посмотрел в зеркальце — лежит! — и остался доволен. Только бабушка опять выходила Вермута. Чтобы впредь он не срывался с цепи, а срывался он очень просто: могучая его шея была толще головы, и ошейник снимался лапами запросто, она сшила ему что-то вроде шлеи и, довольная своей работой, успокоилась за его жизнь. После случая со старой Лизаветой за Вермутом укрепилась слава людоеда, и в ограду боялись заходить, а если надо было чего, то громко стучали в калитку, чего он терпеть не мог, и тогда околоток оглашался его оперным басом. Бабушкиного не то что окрика — взгляда — он слушался сразу и надолго, чем она немало гордилась. Во все более редкие и короткие наезды Пашки в деревню она только и рассказывала ему о необыкновенном уме и сообразительности Вермута: