Они позволяют увидеть Даля глазами его боевого товарища. Неизвестно только, вел ли их де Морни. Может быть, нет. А может быть, и вел, да они до нас не дошли. Вот и пришлось составить эти записки по рассказам самого Даля и других участников войны, по документам и письмам того времени.
Обрываются же записки потому, что фронтовой друг Даля доктор Барбот де Морни погиб во время похода.
Мужик в яме умирает, матрос — в море, а солдат — в поле.
ЕСЛИ ЗАГЛЯНУТЬ НЕЗАМЕТНО…
Привал. В толпе солдат отыщем Даля. Подойдем — чтобы не помешать — незаметно, сзади. Через Далево плечо заглянем в заветную тетрадку, посмотрим, как приходят в нее слова, как начинают жить в ней по-новому.
Солдат оступился, выругался в сердцах:
— Чертова лужа!
— Калуга! — подтвердил другой, оказалось — костромич.
Даль и прежде слыхивал, что в иных местах лужу называют калугой. Заносит в тетрадь:
лужа, калуга.
Но артиллерист из тверских не согласен: для него калуга — топь, болото. А сибиряк смеется: кто же не знает, что калуга — рыба красная, вроде белуги или осетра.
Пока спорят из-за калуги, вестовой-северянин вдруг именует лужу — лывой.
— Лыва? — переспрашивает Даль.
— А как же? Налило воды — вот и лыва.
Даль пишет:
лужа, калуга, лыва.
Но удивляется вятич — у них лывой называют лес по болоту. Лениво спорит с ним архангельский мужик: «Лыва, брат, и не лес вовсе, а трава морская, та, что после отлива на берегу остается».
Между тем какой-то тамбовец дает злополучной луже новое имя — мочажина.
Астраханец поправляет: не мочажина — мочаг, озерцо на солончаках. «Болотце, — расплывается в улыбке добродушный пензенец. — Когда на болоте косят, сено мочажинником называют».
В тетрадке выстраивается рядком:
лужа, калуга, лыва, мочажина.
Однако точку поставить нельзя. Вон ведь калуга выросла в отдельное большое слово.
Калуга: по-тверски и по-костромски — топь, болото; по-тульски — полуостров; по-архангельски — садок для рыбы; по-сибирски — вид осетра или белуги.
И лыва — тоже: она и лужа, и лес, и трава, принесенная морем.
К мочажине, как называют во многих губерниях непросыхающее место, прилепились ее собратья по смыслу, несколько отличные, однако, по облику: астраханский мочаг, новгородская мочевина, псковская мочлявина, курские мочаки.
А тут еще зацепилось за лужу и вылезло, откуда ни возьмись, псковское словцо лузь.
— Да ведь лузь по-рязански и по-владимирски — луг, а не лужа, — дивится Даль. — Даже песня есть «Во лузях, во зеленыих лузях».
— По-рязански не знаю, — отзывается псковитянин, — а у нас лузь — лужа замерзлая.
— Дорога обледенелая, — добавляет артиллерист из тверских.
Слова густо заселяют тетради. Пишет Даль.
Выпадет свободный час — разбирается в записях, точно старый мельник из Карповой притчи, подгоняет одну к другой разрозненные части.
Но много еще времени пройдет, пока завертятся весело мельничные крылья и золотой рекою потечет к жерновам зерно.
В поле Маланья не ради гулянья, а спинушку гнет для запаса вперед.
«ДА ТЫ, ПРИЯТЕЛЬ, НЕ РОСТОВСКИЙ?»
В голове Даля прорисовывалась, закрашивалась в разные цвета своя карта Земли русской. Закрашивалась не по рельефу местности, а по различиям в языке.
Одно слово в разных местах имеет разный смысл; и наоборот — в каждой области есть свои слова, особые. У псковских: крапива — стрека́ва. У вологодских: гляди́льцо — зеркальце. У вятских: крикаться — сердиться. У архангельских: выступки — башмаки. У калужских: шавырка — ложка.
Добро бы, отличались только сами слова, а то ведь одни и те же произносятся по-разному.
В Москве говорят высокою речью, то есть любят звук аи заменяют им о, если на о нет ударения. В Москве произносят харашо, гаварить, талкавать. Окончания ого, его превращаются в ова, ева: большова, синева.
От Москвы на восток начинают окать. Возле Владимира слышится уже стокан, торокан. Там влезают в слова и лишние о: Володимир.
От Москвы на запад усиливается аканье: пабягу, пятух.