– И как только ты их все помнишь?! – спросил однажды, будучи у Короля в гостях, Карандаш.
– Ты же помнишь, что у тебя две руки, две ноги, на каждой по пять пальцев. И между собой их не путаешь. Так и я свои вещички помню. Они же все через мои руки прошли, все починены, отстираны, надраены, приведены в порядочек. Пока с каждой вещью возишься, ты так с ней срастаешься, что она уже почти частью тебя становится. Что угодно возьми… Вот хоть эту тросточку.
Король протянул руку за прислоненной к стулу тонкой тростью, покрутил ее, легкую, почти невесомую.
– Сразу чувствуешь, что она из другого мира, где не было еще ни Первой, ни Второй мировой, ни красного, ни белого террора, ни всего этого ужаса двадцатого века. Представляешь, какими были люди, которые всего этого не знали, наверняка даже вообразить себе не могли! Они всё видели по-другому, иначе двигались, легче относились к жизни… Пока я с этой тростью возился – ты же видишь, мне ее и подклеить пришлось, и лаком покрасить, – пока я с ней возился, часть ее легкости перешла ко мне. Это само собой происходит, очень просто, иначе и быть не может…
Он слегка подбросил трость, поймал за середину и принялся вращать пальцами. Послушно сделав пару оборотов, на третьем она сорвалась и едва не влетела Карандашу промеж глаз. Отшатнувшись, он чуть не обрушил уставленную мелкими вещичками этажерку и ударился плечом о массивный шкаф, в недрах которого что-то ухнуло и задребезжало.
– Этот номер тебе еще надо подработать. Легкость есть, а вот точности пока не хватает. Того и гляди переколошматишь все свои сокровища.
– Пустяки, не в цирке же мне с этим выступать.
Привлеченная шумом, в комнату, приоткрыв дверь, заглянула Марина Львовна:
– Ничего у вас не случилось?
На ее полном белом лице кроме обычных для него недоумения и тревоги было живое любопытство: ей было явно интересно, чем там заняты сын с приятелем.
– Ничего, ничего. Всё в порядке. – Король встал перед пытавшейся войти матерью и начал мягко, но настойчиво закрывать дверь.
– Ты не помнишь, какое сегодня число?
Он назвал число, потом день недели:
– Еще что-нибудь?
– Нет… – Марина Львовна остановилась, задумавшись, очевидно, ища, что бы еще спросить. Не найдя, решила сделать вид, что уходит по своей воле. – Пойду обед греть. Вы обедать будете?
– Да, спасибо. – Король обернулся к Карандашу. – Ты как насчет обеда?
Тот согласно кивнул и сразу почувствовал себя неловко, будто этим кивком помогал Королю выставлять мать. Когда она ушла на кухню, они некоторое время молчали: вернуться к прежнему тону разговора было нелегко. Король извлек из-под кровати набитый разной мелочевкой саквояж и принялся сосредоточенно перебирать ее, наводя порядок: что-то раскладывал по коробкам и ящикам, что-то оставлял для чистки, предложил Карандашу заценить набор довоенных поздравительных открыток. У Карандаша вертелся на языке вопрос о состоянии Марины Львовны, хотелось спросить, как живется Королю с больной матерью, но это была запретная для всех членов свиты тема. Они могли говорить об этом между собой, но сам Король обычно избегал таких разговоров, так что о болезни Марины Львовны Карандаш знал только из его редких и случайных обмолвок. Похоже, и сейчас Король подсунул ему открытки, чтобы отвлечь от разговора о матери. Возможно, подумал Карандаш, всё это коллекционирование, требующее систематизации и постоянной концентрации внимания, служит Королю прежде всего защитой от хаоса материнского безумия, грозящего вторгнуться в его жизнь. А может быть… Может, это и есть оно само – наследственное безумие, незаметно прорастающее в нем, с которым Королю удается пока справляться, битком набивая его пасть старыми вещами, подчиняя его порядку бесконечных коллекций. Нельзя же, в самом деле, собирать всё! Каждый серьезный коллекционер всегда сосредотачивается на чем-то одном либо на вещах одного какого-то времени, и только Кирилл Король не знал в своей страсти никаких ограничений, не ставил себе ни хронологических, никаких иных рамок. Это всегда казалось Карандашу подозрительным. Порывшись в саквояже, Король достал оттуда потемневшую медную рюмку и принялся натирать ее специальной тряпочкой. Делал он это с сосредоточенностью, которая походила уже на ярость, то и дело поднося рюмку к глазам, чтобы лучше разглядеть, и, хотя со стороны на ней не было видно больше никаких следов темного налета, снова принимался тереть ее с удвоенным усердием.