— Совершенно нормально. Просто, как я уже сказала, не выспалась.
— Ты не будешь перетруждаться, обещаешь? Не ринешься в сад срочно рыть канавы и пересаживать деревья?
— Нет, не буду, да и земля еще мерзлая, как камень.
— Слава богу хоть за это. Мамочка, я должна идти, у меня тут коллега в кабинете…
— Знаю. Твоя секретарша сказала. Прости, что я оторвала тебя, но мне хотелось, чтобы ты знала, что происходит.
— Хорошо, что позвонила. Будем держать связь. А ты побалуй себя немножко.
— Обязательно. До свидания, моя дорогая.
— До свидания, мамочка.
Пенелопа поставила телефон на стол и откинулась в кресле.
Ну вот. И больше никаких дел. Она вдруг почувствовала, что безумно устала. Но то была приятная усталость, которую утоляла, успокаивала знакомая обстановка, как будто дом — это добрый человек, как будто ее обняли за плечи любящие руки. Сидя в своем глубоком кресле в обогретой, полуосвещенной камином комнате, Пенелопа с удивлением испытала давно забытое ощущение беспричинного счастья. Это потому, что я жива. Мне шестьдесят четыре года, и у меня, если верить этим дуракам-докторам, только что был инфаркт. Или что-то вроде того. Но я осталась жива, и теперь это в прошлом. Я никогда больше не буду об этом ни говорить, ни думать. Потому что я жива. Могу чувствовать, осязать, видеть, слышать, обонять; могу позаботиться о себе, выйти под расписку из больницы, взять такси и приехать домой. В саду проглянули первые подснежники, и весна идет. И я ее увижу. Я буду любоваться этим ежегодным чудом и чувствовать, как с каждой неделей все теплей становятся солнечные лучи. А я жива и смогу видеть все это и принять участие в чудесном преображении.
Ей вспомнилась острота обаятельного Мориса Шевалье[1], который на вопрос, как ему нравится быть семидесятилетним, ответил: «Терпимо. Если учесть, какая этому существует альтернатива».
Пенелопа Килинг чувствовала себя даже в тысячу раз лучше, чем терпимо. Теперь ее жизнь — не просто существование, которое принимаешь как должное, а премия, добавка, и каждый предстоящий день сулит радостное приключение. Время не будет тянуться вечно. Я не растрачу впустую ни одной секунды, пообещала Пенелопа себе. Она никогда еще не ощущала в себе столько силы и оптимизма. Словно она снова молода, только начинает жить и вот-вот должно случиться что-то чудесное.
1. Нэнси
Иногда она с горечью думала, что у нее, Нэнси Чемберлейн, любое, самое простое и невинное предприятие неизбежно наталкивается на досадные осложнения.
Вот, например, сегодня. Пасмурный мартовский день. Она всего-то только и собиралась завтра сесть в поезд, отправляющийся в 9.15 из Челтнема, поехать в Лондон, пообедать с сестрой Оливией, может быть, забежать в «Хэрродс»[2] — и вернуться обратно домой. Уж кажется, не преступный замысел. Она не намеревалась транжирить деньги и не на свидание к любовнику ехала, а скорее по велению долга; надо было кое-что обсудить, принять ответственные решения; тем не менее стоило ей заикнуться домашним о своих планах, как обстоятельства сразу же сплоченными рядами выстроились у нее на пути и она столкнулась с возражениями и, что еще хуже, с таким непониманием, что вырывалась из дому уже словно из горящего здания.
Накануне вечером, договорившись с Оливией по телефону о встрече, она пошла искать детей. Они оказались в маленькой гостиной, которую Нэнси предпочитала величать библиотекой, — валялись на диване у камина и смотрели телепередачу. У них была комната для игр с телевизором, но в ней отсутствовал камин и стоял смертельный холод, да и телевизор там был старый, черно-белый, так что, естественно, они почти все время проводили здесь.
— Мои хорошие, я должна завтра ехать в Лондон, встретиться с тетей Оливией и поговорить с ней насчет бабушки Пен…
— Если ты уедешь в Лондон, кто же отвезет перековать Молнию?
Это возражение поступило от Мелани. Она говорила, не вынимая изо рта кончик косы и не спуская взгляда с телевизора, где во весь экран бесновался знаменитый рок-певец. У четырнадцатилетней Мелани был сейчас, как успокаивала себя ее мать, трудный возраст.
Вопрос этот Нэнси предвидела и была к нему готова.
— Я попрошу Крофтвея, он должен сам управиться.
Крофтвей был вечно насупленный садовник и мастер на все руки, проживавший вдвоем с женой в квартирке над конюшней. Лошадей он терпеть не мог и постоянно наводил на них ужас громким голосом и неумелым обращением, однако заниматься ими входило в его обязанности, что он с неохотой и делал — втаскивал взмыленных коней в клеть для перевозки и с таким громоздким грузом гнал грузовик на всевозможные скачки и мероприятия детского конного клуба. В этих поездках он у Нэнси назывался грумом.