Недавно встретились случайно на кремлёвском дворе с великим князем. Хотя что в этом мире случайно? Глянул из-под низких бровей глазами цвета болотной ряски. Голос звонкий, срывающийся, как у молодого кочета:
— Перед посажением говею и исповедуюсь у владыки Ионы. Но это последний раз. По желанию покойного Фотия, тебя духовником изберу. Сказал матушке владыка, чтоб, как взойду на престол государев, к тебе просился.
Сердце у Антония сжалось. «Многие восплачутся перед тобою, — звучали в памяти слова Фотия, незадолго до кончины его молвленные, — тебе назначится в духовные чада человек, чьи грехи и благие деяния не сразу открыты и поняты будут, в свитке тугом они и смутном». Господи, что ж, вот оно? Смири и научи. В силах ли я?… О т меня научитеся, яко аз кроток и смирен есть. Премудрость великая в завете сём. Как постигнуть её и исполнить в суете жизни и времени? Как приложить справедливость Твою в искушениях и бурях, бранях мирских и душевных?
Темно и долго поглядел Антоний в рыскучие, смешливые княжеские глаза.
— Всё думал, отче, отчего мне так тяжело было, как из Орды вернулся? А это мне ты нужен был. — Василий по-мальчишески поддел носком сапога землю. — Ужо приду. Жди. — Улыбнулся: — Как грехов поболе накоплю.
И вот совершается возведение, и наступает пора испытания. Искуси мя, Господи, и испытай мя…
В отдалении из толпы виднелось в свете паникадил в середине храма узкое лицо князя, тёмно-русые волосы на пробор. Плечьми не широк по младости возраста, но жилист, на ногу скор. А голосом звонок и своеволен… Невидными, но крепчайшими нитями привязан отныне этот человек к Антонию. И Антоний — к нему. Перед Богом за него ответ держать.
…Моя жизнь больше не будет зависеть ни от кого. Я государь. Наоборот, всё будет как узда в руке… Как скажу… как захочу… Мысли Василия рвались и метались в радости. Он ещё разу не пробовал мёду хмельного и вин заморских чашу не пригубливал, но сейчас словно опьянел: Золотистым туманом застилало голову, в груди ширилось чувство свободы неохватной. По мановению… шептал ему кто-то… по мановению глаз твоих склонятся гордые и головы их падут, и дыхание окончится. Боже мой, зачем?… Всех приведу под руку свою. Укорочу спеси их и сломлю надежды коварные… Что я, чьи?… Нет, сломлю и волю окажу, торжеством моим покроется похотение каждого.
Ликующие голоса хора уносились в надмирность бытия, и близость к Богу казалась столь возможной, сладостно справедливой, почти уже наступившей. И забыл тогда князь, чей он раб на самом деле…
«Эх, запущу я им вшу под яйцы, брательникам двоюродным. Забегает семя княжеское, зачешется. Хорошо я Софье-то ничего не взрызнул[65] сгоряча. Уду-умаю. Скоро уж. Чую, близко мысля, как язычок змеиный помиговат…» Лицо Ивана Дмитриевича Всеволожского хранило благочестивое выражение. Уста прилично сомкнуты. Глаза дорогими агатами поблёскивали в густоте ресниц. Руку белую большую вздымал неспешно на лоб, на грудь широкую и на рамена могучие. По сторонам не смотрел. Только видел всё и с боков, и с заду, и в землю на семь аршин. Вон царевич Мансыр щёлки свои татарские уставил на Ивана Старкова, наместника коломенского. В чести боярин, хоть и летами небогат. На окуня похож. Подбородок скошенный вразброс волосом редким крыт, а кожа на шее жёлтая, уже морщинами в клетку изъедена. От поклонов, вестимо. Зол ты стал, Иван Дмитрич… И глаза, как у окуня, прозрачные, краснотой обведённые. Зубки мелкие, острые в приоткрытом рту. От внимания и усердия приоткрытом. А глазки окунёвые с татарскими встречаются… «Кровь свою помнишь? — усмехаются татарские. — Чей ты внук, помнишь? Иль совсем русским стал, робким и забывчивым?» Красные глазки Старкова ёрзгают: рази всех упомнишь? Да как же забыть! Ведь это честь твоя — царевич Серкиз, выехавший из Орды ещё при Дмитрии Донском. Лаской сочатся глаза Мансыровы, намёком кунацким, древним зовом Степи.
Топчи красным сапогом ковёр, князь Василий. Готовься к возведению. А взглядов людских быстролётных тебе не уследить. Они скорее и загадочней молоньев в тучах. Только взгляд Всеволожского никому не прочесть. Одна благожелательность и снисхождение. К неразумию людскому, суете сует ихней. Даже и к клеветникам своим злокозненным снисхождение. Бархатный ночной взгляд с золотыми искрами: излелею мечту подлую, дело аредово и приражу Донских, всех на одно веретело насажу, как утей пролётных. Ужо близится свадьба Василия. Известно, с кем. Всё дознано. Вон серпуховские, будущая родня, скорей вперёд продираются. А Марья-то, Марья Ярославна тоже тута-а. Лицо скуластенькое и в ямочках, как попка у грудного ребёнка. От природы смугла, волосы сухие, взгляд быстрый и развалистая шустрая походка. Бывают девки — в будень чумичка, в праздник белоличка. Эту, как ни наряжай, всё чумичка. И голос, как у ревучей ослицы. Со свадьбы всё и начнётся. Иван Дмитриевич искоса опечатал будущую великую княгиню возженным будто бы, мужским взглядом. Скраснелась. Но глаза не отвела. Бойкая. Плодовитая будет ярочка, тугосиськая. Ну, ожидайте, князи Донские, знатные, вшу в уды. Поскребётесь, перебеситесь. И друг друга пожрёте.
Когда Василия под руки подвели к злату столу и посадили, состояние его достигло столь необычных степеней, что он видел как бы сразу всех и каждого в отдельности: взмокших от духоты бояр, купцов с честными воровскими глазами, завистливое надмение послов иноземных, простодушное любопытство люда мелкого звания. Софья Витовтовна стояла в бесстрастии, только пот промокала в подглазьях и складках щёк. «Матушка правит мной и всеми», — проплыла мысль скользкая и холодная. Ну, это до поры. Марья серпуховская уже вся в готовности, раскрылилась, взгляд призывный, хозяйский. Острое внезапное чувство недоброты ко всем отрезвило Василия. На кого опереться? Кому ввериться? И только одно лицо выделил он, чернобровое, благородное — боярина Всеволожского и испытал к нему доверие и признательность. Немало потрудился боярин на пользу Василия. Это должно вознаградить. И не просто вознаградить, а многими милостями. А вон и дочь его — боль и стыд и жгучесть памятная… Смех её серебряный, в орешнике пропадающий, ножки белые, в тинистых ручьях сада вязнущие. Где всё это? Где счастье и лёгкость тех летних дней перед отъездом в Орду?
— А вот этот цветок, князь, называется уголёк в огне. Серёдка чёрная, а венчик аленький… А этот- Христово око, лепестки, как ресницы мохнатые.
— Смешно, И похоже. Вправду будто глаз.
— А ещё Карлина трава, от неё силы прибывают, бодрость настаёт. А ещё — седая Вероника… Смотри, как много всего вокруг. Тюльпаны сошли, а ещё всякой красоты прибыло.
Ласков, усмешлив, разнежен был голос Всеволожского там, в весенней степи ордынской… Ветер тёплый, душистый и сухой, синь разметнувшегося необъятно неба, пеньё нехитрых жаворонков. Как было спокойно на душе. Даже вспоминать чудно, как было спокойно. Ждали от хана ярлык. Но без злострастия гадал о нём Василий. Иван Дмитриевич хлопотал и заботился о всём, словно ему ярлык нужнее был, чем Василию.
Они лежали на сухом степном взлобке, как родные, я говорили вполголоса в полном согласии и понимании. Хорошо было, надёжно рядом с таким боярином.
«Иван Дмитрич, прости меня, что не женюсь на Насте», — мысленно попросил Василий с царского места. Если бы можно было сказать это сейчас вслух! Непроглядно и чуждо отвечали ему глаза Всеволожского из тесноты у амвона.