Выбрать главу

— Помилосердствуй, государь, помоги! Баба прыщом померла, подай же на погребение тела скудельного!

— Не слушай его, княже, это облыжник! — сказал шедший сзади Фёдор Басенок, но Василий Васильевич не расслышал, взял из кожаной висевшей на поясе калиты, сколько рука захватила, серебра, сыпанул несчастному в ладони, которое тот проворно подставил ковшичком. Не сказав и «Спаси Господи!», мужик резво вскочил с колен и, взлягивая, помчался прочь.

— Эх, великий князь, говорил же я, что облыжник он. И баба его такая же лгунья, вон смотри, уже торопится к нему. Сейчас в корчму пойдут, медами да пивом упьются.

— Так, значит, не померла его баба? — обрадовано спросил Василий Васильевич.

— Да нет же, вон, видишь, она, зипунница… Догнать бы их да батогов всыпать. Велишь?

— Не велю. Не померла, значит? Как хорошо!

Игумен Макарий поглядел наскоро на великого князя, добро и благодарно поглядел, сказал, прощаясь:

— Человеколюбие есть подобие Богу, так как благо творит всем людям, и благочестивым, и нечестивым, Как и сам Бог благотворит. Ничто так не приближает сердце к Богу, как милостыня.

А Фёдор Басенок, проворно откидывая медвежью полость на великокняжеских санях, думал: нет, такому князю можно служить и головой, и копьём.

Монастыри, словно сторожевые посты вокруг всей Москвы, не объехать их и за целый день, поэтому заехали ещё в Чудов монастырь да Вознесенский, а потом уж и на пир свадебный поспешили. И молодые устали, я гости заждались.

В великокняжеском дворце всё было готово к возвращению новобрачных. Лавки покрыты полавошниками первого наряда- суконными со львами. Это для княжого стола и прямого. Для стола кривого и приставка, где будут гнездиться меньшие бояре со чада, полавошники второго наряда — суконные с разводами. Кто в чести, будут сидеть «на львах». Кто попроще- «на азводах». На отдельном столе, покрытом тремя скатертями, калачи и солоница, сыр, а главное, перепеча — хлеб сдобный с гранями, подобие кулича. Без перепечи свадьбы не бывает.

Свечи пока зажгли не все. При малом их свете вино блестело в чашах, распространяя чужеземную воню, приятно и тревожно дразнящую ноздри. Пахло как бы раздавленными косточками вишни, морозно, терпко. Продолжнтельным нежным звоном отзывались серебряные блюда и кубки, когда, уставляя их посреди стола, слуги задевали ими друг о друга. Тени, сшибаясь головами, суетились на узорчатых стенах. Горячие, только из печей, пироги пыхали пузырчатым пенным маслом. Розовели горами тонко нарезанные белужьи пластины.

Натоплено было жарко. В растворённые цветной мозаики окна тяжело вливался зимний суровый воздух. К вечеру пал туман. Он копился внизу меж теремов, укутывая деревья, подбираясь к крышам, заглушая людской озабоченно весёлый говор, ступь тоже весело взволнованных коней и ржанье кем-то укушенной в тесноте кобылы. Съезжались уже. Верхами и в возках. Выпрастывались медлительно из одежд, тут же подхватываемых слугами, охорашивались, обтирали замокревшие от тумана бороды и усы.

В верхней своей холодной горнице, вцепившись унизанными перстнями заледенелыми пальцами в раму, Анастасия Всеволожская глядела на княжеский двор, где метались тускло-дымные факелы, вырывая на миг из вечерней мглы то височные длинные подвески, то жемчужную снизку на чьём-то запястье, то пышно-покорную груду соболей на плечах.

— Не-на-ви-жу! — произнесла внятно, раздельно. Прошлась, обняв плечи, натягивая туго бархатные рукава, стараясь унять рвущееся дыхание, от которого высохло горло. Фалернского бы сейчас, сурожского чашу-залпом, чтоб растаяла судорога в груди, бешенство, камнем стиснувшее, распустилось бы в нежащем забытье, занавесила бы всё зыбкая пелена, где смешались и смех, и рыдания!

Показались уже во дворе фонарщики с носилками, где горели решётчатые большие фонари, зажжённые водокщеною свечою. Молодые прибыли. И не рад бы петушок в пир, да за крылышко тащут.

Настя подняла с полу суремницу, валявшуюся среди предотъездного беспорядка, помешала загустевшую краску, ещё раз кисточкой положила её на отяжелевшие, слипшиеся ресницы. Огромные глаза на меловом лице неподвижно глядели из зеркала.

Безмолитвенно, беспоклонно перекрестилась в угол, твёрдо стукнув в лоб перстами, и пошла вниз, тяжело, не по-девичьи ступая по лестничному ковру.

Семейный обоз Всеволожских, готовых к побегу в Звенигородский удел, ждал, притаясь, за забором. Будь всё проклято и навеки! Февральский туман забивал дыхание. Слышно было, как в ярко освещённых сенях дворца великокняжеского развесёлый хор грянул свадебную:

Не могу идти — башмачки глюздят, Башмачки глюздят — пяты ломятся!

В возки рассаживались в темноте, на ощупь. Старый челядинин, держа лошадь под уздцы, толковал молодому служке:

— А за столом новобрачные с одного блюда едят. Только они ничего не едят, в томлении похотном находятся.

Служка гоготнул с удовольствием.

Батюшка Иван Дмитриевич вдруг развернулся резко, ажно полы шубы разлетелись, да так въехал кулаком в скулу челядинину — треснуло! Ровно дерево сухое лопнуло.

Слуги умолкли в удивлении. Никогда этакого не случалось с боярином.

Храпящие от натуги лошади тяжело рванули возки, утопающие полозьями в подтаявшем снегу.

9

Пламя двух тысяч свечей отражалось бликами на стенах Золотой палаты, рубиново переливалось в яхонтах, ослепительно проблескивало в гранёных алмазах, вправленных в золотые лапки жуковин, что во множестве были на перстах гостей, матово оттеняло живой чернью серебряное шитьё одежд.

Щедрая свадьба, знатные гости, как и подобает быть на царском торжестве, когда великий князь сводился на радость своих подданных. Но высшую усладу доставлял этот желанный случай Софье Витовтовне. Хоть она давно уж разменяла шестой десяток, однако оставалась женщиной с силой в теле, с трезвой мыслью и любвеобильным сердцем. Когда схлынула первая суета, когда осемьянившиеся Василий Васильевич и Марья Ярославна выслушали и от иноземных посланников, и от великих да поместных русских князей все многословные пожелания, сопровождавшие вручение подарков, она успокоилась, стала с виду весела и беспечна. Сели за пир.

Первым делом Юрий Патрикиевич, посажёный отец, выпил чару серебряную всю, так что стал виден изнутри золочёный венец на дне её. Потом в полном молчании вскрыли молодую, то есть отец посажёный поднял стрелою прозрачный покров фаты и взорам явилось свеженькое, хотя несколько утомлённое, круглое личико Марьи Ярославны. Глазки чёрненькие помиговали, бровке хмурились.

— Курица-иноходица пса излягала! — дурашливой скороговоркой крикнул кто-то из толпы, набившейся в сени.

Марья Ярославна вспыхнула, губки гневно вздулись.

— Что уж ты, — впервые в жизни заговорил с ней Василий. — Разве можно сердиться? Это же бахор, шутник!

Юрий Патрикиевич обнажил в улыбке длинные зубы, крякнул в сени:

— Не учи плясать, я сам скоморох!

Оттуда ответили взрывом хохота.

Пир начался.

Яства полагалось подавать с благочинием и пристойностью. И кому назначено было подавать, те говорили яствам поодиночке молитвы, а те, кому назначено было их есть, говорили добрые речи великому князю.

Понесли чередою блюда над головами, пошли друг за дружкой: грудь баранья верченая с шафраном да языки верченые, солонина с чесноком, зайцы сковородные в репе запечённые да зайцы разсольные, да шти, да калья — похлёбка на огуречном рассоле со свёклой и куричиной, да ещё с мясом утиным. А ещё топешки — калачи, в масле ломтями жаренные. Перед молодыми ставили яства и разрезывали, но они их не касались. Полились меды молодые да стоялые, малиновые, смородинные да вина фряжские, да вотка, из Европы двадцать лет тому назад завезённая. А ныне уж и сами её делать обыкли[70].

Юрий Патрикиевич верховодил пиром, велел пить, не отказываясь, чтоб не чинить споров, а быть во всём, как велось исстари, без спору, и желать во всём добра великому князю дополна.

Никто и не отказывался. Выпивали всё, что наливали. Лица разгорячились, глаза заблестели. Голоса делались всё громче, всё бессвязней, шум свадебный всё веселее.

вернуться

70

…делать обыкли… — приноровились, взяли в привычку.