Выбрать главу

Вступили в городские посады. Он понял это по тому, что мягкой и бесшумной стала поступь коней, пошли по пеплу — догадался. Закатное солнце грело ему правую щёку, а иногда попаляло сильнее, горячило и слева, и снизу, значит, проезжали мимо догорающего кострища. Шипели заливаемые головни, едко, угарно пахло. Слышался отовсюду усталый бабий плач, смолкавший с приближением князя.

— Ну, что тут? — спросил он.

— Да всё то же, — неохотно отозвался Басенок. — Не видал, что ль, никогда?… Разор.

— А Москва?

— Эй, старик, подь сюда! — крикнул Оболенский.

Зашмыгали поспешные шаги остановились у стремени.

— Ты кто? — спросил Василий Васильевич.

— Старый старик, родимый! Беда у нас, беда!

— Много ли народу погибло?

— Ой, много-много! Две ли, три ли тыщи, слышь ты.

— Неуж столько? — не мог поверить великий князь.

— Монах, стой! Скажи великому князю, много ли москвичей полегло? — Это Басенок. — Правда ли три тысячи?

— Три тысячи?… Какие три тысячи? — отвечал молодой ломкий голос. — У нас в монастыре один погиб. За всех, за вас, говорит, один я умру, батюшка Антоний наш.

Будто раскалённая рогатина вошла Василию Васильевичу в грудь, под сердце, отняла дыхание. Он слышал, как Басенок и Оболенский расспрашивали монаха, и не понимал, о чём говорят. То есть он слышал и про стрелу, и что на стене настигла, и что пожар после этого сразу утих, но чувствовал он только грызучую боль и рогатину, и не понимал, зачем они говорят, что не мучился, что — сразу, что он в часовне и ещё даже не убирали его. Ничто теперь не имело значения, только одно — его больше нет…

Лошади тронулись.

— В часовню, княже? Или сначала во дворец?

— К нему, — сказал он отрывисто.

У Чудова стремянные помогли спешиться. Он шёл смело, будто видел дорогу. Походка его обрела прежнюю лёгкость и уверенность. Заскрипела на петлях кованая дверь. Холод, запах тлена, лампадного масла, высохшей богородской травы.

— Теперь уйдите, — сказал он, опускаясь на колени возле скамьи с телом Антония.

Шаги Басенка и Оболенского… Снова скрип двери… Тишина.

Чуть касаясь, он провёл рукой по рясе, ощутив рванину и запах дыма от неё, и такой знакомый пресный запах кровн. Сложенные персты Антония уже охладевали. Василий Васильевич приник к ним лицом.

— Отче? — сказал. — Это я.

Эхо ли, вздох ли отразился от каменных стен.

— Пошто ушёл-то? Отче?

Он поцеловал пальцы духовника, поискал его лицо. Пушистая борода заскорузла от загустевшей крови, скулы были каменны. Глаза провалились, а веки мягкие, словно набухшие слезами.

— Отче, услышь меня! — шептал Василий. — Ну, как я теперь?!

Он сел на пол, прислонившись головой к коленям покойного, и замер. Только здесь и сейчас, во тьме и беззвучии, познал он полноту отчаяния. Ничем показались ему прошлые боли.

Говорил, все мы странники и должны будем переселиться с земли, на коей живём пришельцами. Где же ты, прекрасный странник мой? Где же ты, милость? Где ты, прощение? Где ты, оправдание?

Говорил, вся жизнь — алкание правды небесной… Где ты, чистота? Ты, смирение, ты, кротость?… Кловыня, милый, добрый брат мой!

Говорил, помни печаль ангелов, сын мой, которая…

Плач глухой и лающий вырвался из груди Василия. Он пополз на коленях вдоль лавки, обнял мёртвую голову, безвольно качнувшуюся в его руках, волосы Антония были влажны и пропитаны горькой гарью.

— Отче, отче, напечатлен ты в сердце моём навсегда. Пред кем ещё встану, как пред тобой, в обнажении души, гноища её и страхования? Пред кем не постыжуся себя? На чьи молитвы понадеюсь?

Шипящее скрежетание раздалось над крышей часовни, и ударил гром столь мощной силы, что воем отозвалась ему подкупольная высота. Мгновение пустого беззвучия — и рванулись снаружи полчища острых струй, вколачивая себя в стены, в окна, в крышу. Они переменяли направление, замирали на миг и опять обрушивались железным грохотом, яростью споря с непрерывными громовыми раскатами. Тусклые сполохи то и дело озаряли часовню. Василий, затворённый во тьму, необъяснимым образом чувствовал их, словно кто-то решительно и умело встряхивал его и отпускал.

Он всё так же сидел у изголовья, перебирая в пальцах скользкие кольца волос Антония, он всё так же повторял мысленно: отче, видишь ли ты меня? Пожалей меня! — и вдруг впервые за всё время своей слепоты он действительно увидел… Тяжёлая чернота безглазья засияла сначала мягко и туманно, потом всё сильнее, стала дымчато-изумрудной, ослепительно-зелёной, и в переливающейся ряби цветущего разнотравья возникла знакомая фигура, знакомая смущённо-скупая улыбка, благословляющий взмах руки. И тут же Антоний отворотился. На некошеном лугу стоял рядом с ним высокий воз без лошади. Солома была такая жёлтая, светлее золота, такая яркая, как солнце, только без лучей.