Выбрать главу

Пальцы Мадины знакомо цепко ухватили его за локоть. Духовитая баба, телом молодым, тугим от неё пахнет памятно, рубахой стираной, солнцем. Сжала руку, как бывало, сладко, шепнула второпях:

— К Шемяке хочу. Сказывали, там он. Давно случая жду, соскучилась! — И смешок мокренький кинула, грязь.

— Степан? — позвал Василий Васильевич, сам себе противный.

— Я здесь, княже.

— Аль в Новгород едешь?

— Да, есть дело невеликое к Юрию Патрикиевичу. Матушка твоя послание шлёт: болею, мол, и протчее.

— А-а… Ну, возьми бабу-то!

— Да на кой она мне, мурза[142] улошная?

— Да от скуки…

— Разве чтоб без визгу уехать поскорее?… Садись, мотыра[143].

— Прощай, князь! — голос Мадины. Он не ответил.

— Ишь, лытайка, мышьи глазки, — сказал Иван.

5

Близился конец новгородской вольности, притязания Москвы становились всё настойчивее и убедительнее, тем большую ненависть это вызывало у новгородцев, потому-то крамола мятежного князя Шемяки находила у вече поддержку, и владыка Евфимий ничего не мог с этим поделать, хотя Собор русских святителей отлучил Шемяку от Церкви.

Архиепископ Евфимий до того, как его посвятил в этот сан погибший на костре митрополит Герасим, был избран во владыки по новгородскому обычаю, на общей сходке граждан. Вече назвало несколько претендентов, и жребии с их именами были положены на престол Софийского собора. Слепец и с ним младенец в помощники снимали жребии по одному, и тот, что остался последним на престоле, заключал в себе имя новоизбранного владыки для управления епархией. Последним был жребий Евфимия, и он стал среди своего духовенства первым. Но он очень хорошо знал, что то же вече может его в любой час изгнать из палат владычных и выбрать другого, что своевольные граждане Гослодина Великого Новгорода не раз уж раньше проделывали. Вот почему отношения с Шемякой у архиепископа Евфимия оказались трудными, запутанными.

Приходилось Евфимию крутиться между вече и митрополитом Ионой, который вынужден был даже послать архиепископу такое послание:

«Ты говоришь, будто я называю в своей грамоте Дмитрия (Шемяку) моим сыном: посмотри внимательнее на грамоту; так ли там пишется? Сам он отлучил себя от христианства, сам положил на себя великую тягость церковную — неблагословение от всего великого Божия священства. Дал клятву не мыслить никакого зла против великого князя — и ей изменил. Ты видел эту грамоту. Как же мне после того можно именовать его своим сыном духовным? Итак, как прежде, так и теперь пишу к тебе, что я с прочими владыками почитаю князя Дмитрия неблагословенным и отлучённым от Церкви Божией. Ты пишешь ещё, что и прежде Святая София и Великий Новгород давали убежище у себя гонимым князьям русским и по возможности оказывали им честь; однако ж прежние митрополиты не посылали грамот с такой тяжестью».

Уж коли с такой тяжестью писал митрополит, то ясно, что не видел он иного выхода, как помочь великому князю в его распре с Шемякой. И сам Василий Васильевич продолжал досадовать и уж не чаял доброго для себя исхода. Если увещевания митрополита не помогли, не избежать новой рати. И уж начал подумывать об этом великий князь со своим соправителем Иваном, как дело решилось совсем по-другому.

В первую же ночь, как остановились на отдых по пути в Новгород, пришла Мадина к дьяку Бородатому. Сначала сквозь полог его щупала, всего изъелозила, потом попросилась томящим голосом:

— Пустишь, что ль, к себе? Комары меня едят, и мёрзну, ночь холодная.

Пустил, конечно. Разве в этаком откажешь?

Мадина тряслась на нём продолжительно, старалась очень, слюнку тёплую на грудь ему роняя. Ну и он её помесил с охотою.

— Что ты, что ты, что ты? — говорила Мадина пьяным голосом. — Вонзаешься пуще комара!

— Больно, что ль?

— У-ых!.. Николи такого мужика не встречала! Крепче тебя не знавала. Ой, ты мой самый лучший! Не было ещё у меня этаких! А я тебе как?

— Годишься, любострастница, — усмехнулся в темноте Степан.

— Бабы на тебя, поди, липнут, как мухи на мясо, да?

— Бывали искушения, — довольным голосом признался дьяк. Не прогонишь меня теперь?

— Да ты мне в дочери — по годам-то?

— Ну что ж ка? Жарче полыхать будешь. Холщовый полог рухнул на них — так барахтались.

Майские соловьи били в лесу. Пахло раздавленной травой, любовной мокретыо, свежестью весенней земли. Фыркали неподалёку стреноженные лошади. Храпели слуги и подьячий Вася Беда.

Наконец Мадина со Степаном утомились, закутались в полог, утихли.

— Теперь скажи, зачем в Новгород пробираешься? — спросил Степан, втайне насторожённый. В его деле любую мыканку[144] опасаться надо. Чего она к нему привязалась?