Выбрать главу

— Вот, отче, — молвил ему Василий, как обратно в Москву ехали, — есть поговорка: из грязи в князи, а я наоборот.

— Теки с Господом путём Его, не озираясь. Ничто так Богу не любезно, как причисление себя к последним.

Голос Антония звучал спокойно и отрешённо. Как все монахи Великим постом, был он бледен, воздерживался особо истово, по средам и пятницам вовсе ничего не вкушал, в остальные дни — хлеб да квасу два ковша. Когда люди княжеские служилые его попрекали: ты, мол, нам в укорение, что ль, ничего не ешь? — он только улыбался: принимать пищу в печали лишь вред себе наносить, впрок не пойдёт.

— Но, князь, — продолжал инок, — кто не может без ропота переносить находящие на него прискорбия, разве может взывать: «Заступник мой еси Ты и прибежище моё»? Заповедал нам апостол Павел: о всём благодарите.

— Тяжко мне, — признался Василий. — И путь мой во мраке лежит.

— Что так? Будем в Коломне жить… до поры. Аль там не человеки, но звери живут?…

— До поры? — с внезапно вспыхнувшей надеждой переспросил Василий.

— Как Господь управит, — с тихой улыбкой ответил Антоний своё обычное.

— Думаешь, ещё переменится что-то?

— Вспомни Иова многострадального: «Вот я кричу: обида! — говорит, — и никто не слушает, вопию и нет суда».

«Иов… оно, конечно, — думал Василий. — Но когда это было, в библейские времена. А как жить сейчас в униженин, которое словно камень раскалённый в груди?»

— Ты думал, смирение легко и оно участь слабых? — будто угадав его мысли, вдруг спросил Антонин, проницательно глянув на князя из-под низко надвинутого клобука. Покачав головой, отвёл глаза в сторону: — Труд это душевный, всежизненный, и лишь сильные духом достигают в нём пристани.

— Ты говоришь как монах, — возразил князь.

— Монах для мира умирает, но разве он человеком перестаёт уже быть? Разве соблазны его не борют? Больно просто было бы — пострижен, значит, спасён… Бог сперва искушает и томит, а потом милует, ниспосылая благодать. Слава Господу, горькими врачевствами в сладость здравия душевного нас вводящему!

Как раз проезжали пучистое место с ключами подземными. Полустаявший снег бугрился над ними, даже, казалось, шевелился, как живой, и, обозначая ложа ключей, стояли вербы, вот-вот готовые распуститься, вспыхнуть пушистыми комочками. Их горький свежий запах доносило ветром до дороги. И было в близости скорого весеннего возрождения какое-то неясное обещание, чистота, мудрость. И звучали растворённые в ветре древние слова произносимые голосом Антония: Господь гордым противится, смиренным же даёт благодать.

В Кремле Юрий Дмитриевич устроил в честь признавшего его победу племянника прощальный пир. Подарил на память серебряный кубок и меч в золотых ножнах. Сыновья не понимали и не одобряли этих отцовских поступков, а тот был безмерно счастлив — не тем, что наконец-то воцарился, а тем, что вернулось к нему утраченное в ожесточении борьбы желание не захватывать, а отдавать, одаривать, возвращать. Он испытывал сейчас к Василию чувства почти нежные — не от простого великодушия, но от сознания, что сумел победить сатанинский соблазн и не расправился с побеждённым.

А Всеволожский, Косой и Шемяка смиряться не хотели, роптали, осуждали нового великого князя, сулили ему всяческие беды, но даже они не могли предугадать того, что произошло.

Поселившись в Коломне, Василий не стал готовиться к возобновлению борьбы. Он просто объявил через бирючей[82] в Москве о своём отъезде.

Но удивительно — сразу же потянулись за ним в Коломну князья, воеводы, бояре, дворяне, многие мизинные люди… Москвичи бросали жилища, лавки, огороды и сады, захватив лишь самое необходимое и ценное, ехали на телегах, плыли на ладьях вниз по Москве-реке, шли пешком. В коломенских домах уже не хватало места для утеклецов. Улицы были забиты обозами, так что начали строить шалаши и загоны для скота на Девичьем поле, на котором Дмитрий Донской в 1380 году устраивал смотр своим войскам перед тем, как пойти против Мамая.

А Москва, казалось, совсем обезлюдела. Редко какой прохожий показывался на улицах. Пустынно было на торжищах. Тишина стояла даже в корчмах и ропотах, где обычно выпивохи буйствовали да горланили песни. Положение создалось не только странное, но пугающее: то ли есть народ, то ли паром изошёл, то ли есть жизнь на Москве, то ли кончилась, и некому близящееся Светлое Воскресение праздновать. И войны, кажись, нет, а словно мором всех повымело. Редким грустным звоном звали к себе пустые церкви, а никто даже и туда не шёл. Бегали по улицам брошенные хозяевами псы, сбивались в стаи, гавкали, выли ночами напролёт, а случись кто рядом-в клочья готовы разорвать, без палки не отобьёшься. И как всегда бывает в таком умертвии, слухи поползли, россказни нелепые, бабьи страшилки. То будто бы кошку рогатую на Стромынке видали, а кто говорил, даже изловили; то бычок в улицах показывался, а в пасти пучок сена держал, пламенем горящего, так и шёл, и никто к нему приблизиться не смел, а ночные караульщики при виде его замертво падали и лежали потом пластом дня по три. То стрелы оперённые по площадям сами собой летали, неизвестно кем и откуда пущенные. От таянья снегов взнялись туманы, а солнце не появлялось, темнота и густота воздуха стояла необыкновенная. Ночи же были ещё морозны по-зимнему. То ли от погоды, то ль от бесовских наговоров, невесть откуда берущихся, только уныние московских жителей передаваться стало и их «победителям», сторонникам Юрия Дмитриевича.